Шрифт:
Окуни, кефаль, морские ерши с толстенными головами — иголки в разные стороны, как нарисованные, не рыбы, а цветы диковинные. Кругом рыба, рыба — целые груды, и каких только нет! Бьют хвостами, вырываются, глаза выпученные. Я как посмотрю — у меня внутри все екает. Зеленщица оставляла мне эскаролы[25] и сельдерей. Она была уже в возрасте, худощавая, всегда в черном, ей на огороде помогали оба сына…
Все так и шло своим чередом, день за днем, и вдруг объявили, что у нас Республика[26], Кимет как не в себе от радости, целый день на улице, кричит, флагом размахивает, и откуда только взял его! Как сейчас помню: воздух тогда был особенный, свежий, душистый, такого, по-моему, больше не бывало. Никогда! Все налито запахом первой зелени и бутонов, красота, не надышишься. Какой бы потом не был по веснам, не сравнить с теми днями, когда все в моей жизни перевернулось. Весной это было, в апреле, цветы еще не распустились и на мою голову вместо привычных малых забот обрушились большие беды, одна за одной.
— Они едва собрали чемоданы и деру[27], — говорил Синто. И еще он говорил, что, мол, наш король каждую ночь спал с тремя актерками, а королева из дворца выезжала только в маске[28]. А Кимет говорил, что про них еще многого не знают.
Синто с Матеу часто к нам приходили, и Матеу, ну, с ума сходил по своей Грисельде. Как она ко мне подойдет, говорил, так у меня сердце обмирает… Кимет с Синто смеялись — ты вроде, тронулся от любви, с тобой чего-то не того. Матеу слушает, слушает и опять за свое, про Грисельду. Что правда, то правда: он только и мог говорить о ней, и когда говорил, делался какой-то разомлевший. Я за него очень переживала. Матеу как-то признался, что он в первую ночь куда больше нервничал, чем она, потому что мужчины вообще чувствительнее женщин. Подумать! — чуть сознание не потерял, когда остался вдвоем с Грисельдой. Мой Кимет сидит в своем кресле, слушает и посмеивается. Они с Сито посоветовали Матеу спортом заняться, мол, голова лучше варить будет, иначе, если целыми днями думать о Грисельде — свихнешься, наденут смирительную рубашку и завяжут сзади морским узлом. Они ему и такой спорт предлагали и сякой, а он: нет и нет, я — прораб, на стройке только успевай следить за всем, набегаешься за день — ноги не держат. А будешь тратить силы на футбол или там — плавать, совсем выдохнешься, на Грисельду ничего не останется, и она найдет другого, с которым ей будет лучше. Эти разговоры кончались и ссорой, но если Матеу придет вдруг со своей Грисельдой, оба помалкивают, с советами не лезут. Говорили больше про Республику, про голубей, про то, как быть с птенцами. Мой Кимет, если разговор не клеился, тащил всех на террат и там, как заведенный, только о голубях, кто с кем в паре, какие у кого привычки. Одни так и ждут, чтобы увести чужую самочку, у других — постоянная, а птенцы все хорошие, потому что пьют воду с серой. Часами, бывало, шел разговор про то, как Пачули делает гнездо для Тигры, или как у первого голубя с перебитым крылом, который появился тогда на балконе — мы его Кофеек назвали, — все птенцы сначала вышли в темную крапинку, с серыми лапками. Голуби, мол, в точности, как люди, есть, конечно, разница — они в перьях, яйца кладут, летают, но вот приходит пора заводить потомство, выхаживать птенцов — один к одному, поверьте. Матеу говорил, что он никакой живности не любит, и никогда бы не стал жарить птенцов, которые под его крышей росли, убивать пичугу, если она в твоем доме на свет Божий появилась, все равно, что убить кого-нибудь из родной семьи. Кимет тыкал ему пальцем в живот и говорил: оголодаешь — тогда и посмотрим.
Выпускать голубей мы стали из-за Синто, это он насел: голуби должны летать, они без неба не могут, за сеткой их держать никак нельзя. В общем, взял и распахнул дверцу. Кимет схватился за голову, замер, ну все, говорит, пропало, нам их больше не видать.
Голуби стали выходить один за другим с опаской, вроде боятся, нет ли какого подвоха. Несколько голубей сразу уселись на ограду и глядят по сторонам. Они ведь не знали свободы, вот и присматривались, не спешили. В воздух поднялись только трое или четверо, не помню уже. Когда Кимет увидел, что голуби летают над крышей, у него с лица сошла желтизна, выдохнул — ну, слава Богу! А голуби, уставши кружить над нами, все спустились на террат. Друг за дружкой — нырк, нырк в дверцу голубятни, точно старушки в церковь. Мелкими такими шажками, и головки вперед — назад, вперед — назад, как заводные. С того дня я больше не сушила белье на террате — голуби пачкали. Пришлось вешать на галерее. Ну, а что делать?
XV
Кимет сказал, что ребенку нужен свежий воздух, и лучше ездить с ним по шоссе, чем держать в галерее или на террате, или того хуже — в чахлом садике у матери. Он смастерил что-то вроде деревянной колыбельки и привязал ее к мотоциклу сзади. Бывало, подойдет к Антони, схватит, точно это какой сверток — ему, бедному, еще полгодика не было — и к мотоциклу, в колыбель. Привяжет, возьмет бутылочку с соской… Я им вслед смотрю, а у самой сердце колотится, ну — все, больше никогда их не увижу. Сеньора Энрикета говорила, что Кимет, конечно, со странностями, но зато по мальчику просто с ума сходит. Такое творит, что она и в жизни не видела. А я, только они уедут, сразу открываю дверь на галерею, не дождусь услышать, как мотоцикл к дому подкатывает. Кимет выхватит мальчика из этой колыбельки, тот почти всегда спал, и вверх по лестнице через три ступеньки на четвертую: на, возьми, вон какой крепыш, надышался свежим воздухом. Теперь проспит восемь дней подряд…
И через полтора года, ровно через полтора года после Антони — снова здорово! Залетела. Беременность была тяжелая, я ходила страшная, как смертный грех. Кимет, бывало, проведет пальцем под моими глазами и скажет: фиалки цветут, значит, девочку ждут. Я места себе не находила, когда он с мальчиком уезжал на мотоцикле, а сеньора Энрикета успокаивала — так волноваться нельзя, от переживаний ребеночек перевернется, и его будут тащить щипцами.
Кимет, надо не надо, вспоминал про сломанную колонку от кровати: если снова сломаешь, поставлю с железным прутом внутри. Кто бы подумал, говорил, что у нас пойдут такие пляски после вальса на площади Диамант. У моей Колометы фиалки цветут, фиалки цветут, значит, девочку ждут…
Родилась девочка, и мы назвали ее Ритой. Еще бы чуть — и мне конец, потому что кровь из меня лилась и лилась, никак не могли остановить. Антони сразу приревновал девочку к нам, я с него глаз не спускала, мало ли… Однажды вхожу в комнату, а он стоит на табурете возле кроватки и заталкивает в рот моей девочке игрушку — волчок! Я бросилась к ним — она, бедняжка, лежит, головка лысенькая, как китайчонок, и уже вся посинела… Я тогда в первый раз била Антони. Он орал — это страх! Три часа подряд орал и девочка — тоже, оба в соплях, мокрые… И, подумать я бью свою кроху, клопик, можно сказать, а он пинает меня ногами, да с такой злобой, что не устоял — шлепнулся на пол! Ни разу в жизни никто не смотрел на меня с такой бешеной злобой, как мой маленький сын, когда я его била за Риту. А если кто-нибудь, Синто, Матеу или Грисельда похвалит при нем Риту, ну там, куколка, прелесть, он сразу к ее кроватке, влезет на табурет и норовит ударить, дернуть за волосы, чтобы она заплакала. Грисельда усмехалась: ну тебе только этого не хватало, да еще голуби… А ее дочка, такая красотка, сидит тихо на коленях, не улыбнется. Про Грисельду не знаю, как рассказать словами: лицо — белое-белое, на щеках под глазами веснушки рассыпаны. И глаза ясные, цвета, как у листиков мяты. Талия редкостно тонкая. И все на ней шелковое. Летом надевала платье из вишневого шелка. Просто заглядишься. И почти не говорила. Матеу смотрел на нее и млел, вот, сколько лет женаты, а я, ну прямо не верится…
А Кимет свое: «ну и фиалки у Колометы, цветут всю весну, цветут все лето!» После девочки у меня так и не прошли синяки под глазами, даже темнее сделались.
Чтобы Антони поменьше ревновал нас к Рите, Кимет купил ему никелированный револьвер, блестящий, со спуском, и деревянную дубинку. Давай напугаем бабушку! Как она придет, ты вот тут нажмешь — пли! — и готово. Кимет на нее озлился за то, что она настроила мальчика против мотоцикла: Антони стал говорить, что его каждый раз тошнит, и он не хочет больше кататься. Послушать Кимета, так его мать, как дитя малое, даже хуже, у нее давно с головой плохо и чем все кончится — неизвестно. К тому же Антони начал вдруг прихрамывать, с отца пример взял: Кимет утром и вечером на ногу жалуется. Какое-то время даже и не вспоминал, а после Риты все сначала: ночью жгло, сил нет, неужели не слышала, как я стонал? А мальчик — как отец, так и он. Не захочет есть и сразу — у меня нога болит. Бывало, возьмет, столкнет со стола тарелку с супом, и вытянется струночкой, что твой судья в кресле. А то начнет вилкой стучать по столу — неси ему скорей жареную печенку. Вот ее съест с полным удовольствием. Как только появится у нас сеньора Энрикета или свекровь, он тут как тут со своим револьвером. Нацелится и бах, бах! Сеньора Энрикета притворилась однажды убитой, и Антони от радости запрыгал. Стал стрелять во что попало. Пришлось запереть его на галерее, чтобы дал поговорить спокойно.
XVI
И вдруг началась эта история: на Кимета тоска навалилась, ходил как потерянный. Про ногу ни слова, только про эту тоску, которая на него нападала сразу после еды. И ладно бы плохо ел, так нет — всегда с охотой. Сидит за столом, ест, вроде все хорошо, а после еды минут через десять сам не свой, тоска мучает, грызет. Заказов у него поубавилось, и я думала, он про тоску говорит так, для видимости, а сам расстраивается, что с работой неладно. И вот как-то утром стелю постель, и вдруг там, где лежал Кимет, какая-то ленточка, точно кусочек кишки. Я ее завернула в бумагу, а в обед, как он пришел, показала. Кимет посмотрел и говорит — отнесу в аптеку, пусть скажут, если это кишка, значит, мне не жить. Я не дождалась вечера, взяла детей и к нему, в мастерскую. Кимет вспылил — нечего вам тут делать! А я — да мы так, по пути. Он-то сразу понял и отослал ученика за шоколадкой для детей. Ученик закрыл стеклянную дверь, а Кимет — если этот малый пронюхает, через пять минут все узнают, даже стены. Я спрашиваю, что в аптеке сказали, а он — это от огромного глиста-солитера, вот что, они такого в жизни не видели. Дали лекарство, чтобы его выгнать. Как вернется ученик — уходи, дома обсудим. Андреу принес шоколадку, и Кимет почти всю отдал мальчику, а дочке осталось всего — ничего, только лизнуть. Мы тут же пошли домой. Он вернулся поздно и прямо с порога — неси скорее ужин, аптекарь велел много есть, а то этот гад меня самого сожрет. За ужином на него напала такая тоска — не передать! Кимет сказал, что в воскресенье выпьет лекарство и главное, чтобы глист вышел весь целиком.