Воспоминания графини Антонины Дмитриевны Блудовой

Графиня Антонина Дмитриевна Блудова (25 апреля 1813, Стокгольм — 9 апреля 1891, Москва) — русская писательница, благотворительница, с 1863 года камер-фрейлина.
Воспоминания Антонины Дмитриевны рассказывают о литературной и общественной жизни того времени (она была знакома с А. С. Пушкиным, Н. В. Гоголем, Н. М. Карамзиным, В. А. Жуковским, М. Ю. Лермонтовым, К. С. Аксаковым, С. С. Уваровым и другими). Записки публиковались в журналах «Заря» (1871, 1872 года) и «Русский архив» (1872–1875 года), и изданы отдельно в 1888 году.
Дозволено цензурой. Москва, 8 декабря 1888 года.
Воспоминания графини Антонины Дмитриевны Блудовой
(Писано в 1867 году)
Берусь за перо, и останавливает меня сомнение: стоит ли писать записки или воспоминания, когда собственная личность не имеет никакого интереса для читателя, когда нет ничего занимательного в собственной жизни?
Моя жизнь была самая счастливая, следовательно, самая однообразная, без всякого драматизма. Обстоятельства так мне благоприятствовали, что я не имела ни нужды, ни желания, ни случая выходить из семейного круга обязанностей, а в семействе все было тишь и гладь, да Божья благодать. Так живется хорошо, но рассказывать нечего. Я всю жизнь была только зрительницей, конечно, заглядывая иногда за кулисы, но не играя никакой роли на театре общества или истории. Много, в полвека, видела я и слышала, и одно разве может быть занимательно к моих записках: это — отголосок прошлого, хотя недалекого времени, его воззрений, суждений и чувств, которые уже столько изменились или изменяются, что, может быть, стоит сохранить их образ, пока он не совсем забыт. Одно я знаю: любовь и уважение к истине так глубоко вкоренены были в нашем семействе, что все, что от родителей я слышала, не подлежит сомнению, и сама я неспособна (по крайней мере сознательно) изменить ей. Не раз в жизни я тяжело поплатилась за истину: может быть, она тем дороже и милее стала мне. О многом нынче слышу легенды или исторические романы, может быть, и не намеренно сочиненные; а слово правды от современницы не пригодится ли будущему летописцу? Итак, попытаюсь передать, что помню — про общее настроение и обычаи того времени, и что помню о личностях, с которыми родители и я сама имели сношения.
Как жизнь народов, так и жизнь отдельного человека имеет свое доисторическое время неясных воспоминаний самых происшествий, но верных впечатлений о действии их на умы и на чувства того времени. Можно сказать: колорит сохраняется, хотя черты картины становятся мутны или даже искажаются неловкою, безыскусственною маляровкой этого усердного художника — воображения, воображения личного или воображения народного.
С этой доисторической эпохи детства я и начну.
I
Самое отдаленное воспоминание моего детства — болезнь, простуженная скарлатина, превратившаяся в водяную. Помню нестерпимую боль, когда старались надеть мне на ноги (ноги четырехлетнего ребенка) большие чулки взрослой женщины, моей матери, — такая ужасная была опухоль… Помню тогда же смутное, как будто сквозь туман, явление блестящей золотом и каменьями большой иконы и богатую ризу священника, седые, длинные волосы его и, сквозь этот же тумана, или дым, два озабоченные, грустные лица — моего отца и матери. Этот туман и дым были ничто иное, как воспаление в мозгу, прилив воды к голове ребенка в эту же самую болезнь, когда доктора уже потеряли надежду; а икона — Божией Матери, Всех Скорбящих Радости, которую подымали и принесли к моей кроватке, чтоб я приложилась к ней.
Что прежде и после происходило со мною, но помню; но сказывают, что я с этого дня стала выздоравливать, и я помню уже только обыкновенную, ежедневную жизнь, или даже не жизнь, а обыкновенную обстановку ее. Видится мне длинная зала, в которой я играла и бегала, и статуя в нише на ее конце — что-то в роде Весталки или Музы с факелом в руке для лампы; наша детская и большие дедовские английские часы с музыкой, под которую мы плясали и разыгрывали пантомимы, маленькие детские стулья и маленький низкий диванчик, на который я часто сажала любимого моего старика Гаврилу. Вижу его так живо предо мною и теперь! Высокого, очень высокого роста, худощавый, с правильными чертами, коротко выстриженными седыми волосами, с задумчивым лицом, которое оживлялось невыразимо — доброю и веселою улыбкой, когда мы, дети, по своему угощали его. Его посещения были из лучших радостей моего детства. Он был послан бабушкой в прислугу (а по-настоящему вроде дядьки) к батюшке, когда она его отпустила на службу в Петербург. Он верно и любовно заботился о молодом барине своем, и хотя состоял слугою, однако, был так уважаем им, что нас, детей, приучили вставать перед Гаврилой, когда он приходил к нам в детскую, а бабушка писала к нему: «Гаврила Никитич», по имени и отчеству. И что за почтенный, добрый был он старик! Когда батюшка жил холостым в Петербурге, он получал очень скудное содержание (а натура его была русская, тароватая), и в два первые месяца у него выходила почти вся треть. Он берег ровно столько денег (по рублю на вечер), чтоб всякий день ходить в театр, который он страстно любил; вместо же обеда, завтрака и ужина, он с своими любимыми друзьями, Жуковским и А. И. Тургеневым, довольствовался мороженым с бисквитами у кондитера Лареды, где у него был открытый кредит. (Эту кондитерскую я еще помню, в конце Невского проспекта, где-то за Полицейским мостом). Но 19-ти-летний аппетит не мог насытиться мороженым. «И частехонько бывало», рассказывал Гаврила, «они, мои голубчики, приходят домой, когда я варю себе обед; проходят мимо и говорят: Ах, Гаврило, как славно пахнет! Должно быть, хорошие щи. А я уже знаю; у меня и щей довольно, и приварок есть на всех; и они, бывало, так-то убирают! Видно, что голодные!»
Тут же, в нашей детской, подле Гаврилы, рассказывающего про Пугачевщину и все ужасы того времени, видится мне моя кормилица (а потом няня) шведка, которая оставалась у нас всю жизнь свою и умерла у нас в доме, не имея другого имени и прозвания как только «Дада»: этим именем я называла ее в детстве [1] . Добрейшего сердца, открытая ко всему и ко всем бедным и страждущим от старика нищего или больного ребенка до голодной собаки, она была вспыльчива до нервных приступов и суеверна до крайности. Помню, — и это второе сильное впечатление моего детства, — помню, как однажды, уложив меня спать и задернув около кроватки занавес, помолчав немного и думая, что я уснула, она стала тихо рассказывать одной из горничных разные приключения с чертями. Я слушала, притаив дыхание и устроив в занавеске маленькую щель, сквозь которую как теперь вижу Даду, как сидит она на маленьком стульчике и с глубоким убеждением рассказывает про девушку, которая была где-то в услужении, и к ней стал приходить свататься молодой, красивый, с виду добрый и зажиточный человек, о котором впрочем никто не имел верных сведений. Однако она полюбила его и дала ему слово выйти за него замуж. Не знаю, или я не поняла, почему свадьба была отложена; помню только, что у девушки мало было свободного времени, и они видались лишь под вечер, по окончании работ, на опушке соседней рощи. Не помню тоже, отчего в ее мысли заронилось сомнение о женихе; но она стала подмечать в нем странности; и вот однажды она видит, что у него износились сапоги, и — о ужас! — из сапога вместо ноги выглядывает копыто! У меня и теперь, как тогда, мурашки ходят по коже, когда я вспоминаю страх, который одолел мною в этом месте рассказа, и как крепко я зажмурила глаза и закрыла лицо простыней, чтоб не видать даже Дады на ее низеньком стуле; но я все-таки слушала. Дада продолжала рассказ. Девушка была умная, ничего не сказала, не показала и страха; сердце у нее крепко билось и замирало, но она не потеряла присутствия духа; она заметила, что жених потихоньку схватил рукой ее передник, и она, продолжая разговаривать, тихонько же развязала тесемку передника, и только-только что успела, как вдруг жених со всего размаху полетел на воздух, унося с собою вместо невесты один только передник ее, и она видела, как он, в смущении и гневе, вихрем промчался на двух черных крыльях и с длинным хвостом. Так присутствие духа спасло бедную красавицу от черта.
1
Графиня А. Д. Блудова родилась в Стокгольме, где батюшка ее в 1812–1814 годах служил советником посольства. П.Б.
Много таких рассказов слышала я по вечерам, когда няня думала, что я заснула; но помню ясно и подробно только этот один. Швеция, как Дания и Шотландия, полна легендами про чертей, про видения и пророческие миражи — в туманах этих северных стран, в отчизне Фингалов и Гамлетов.
Есть, между прочим, в Швеции один королевский замок, Грипсгольм, известный целым рядом сверхъестественных, или по крайней мере, необъяснимых видений. Батюшка еще знавал в Стокгольме одного старого господина в каком-то придворном чине, который имел способность предвидения приближающихся в будущем происшествий, то, что Шотландцы называют second sight, второе зрение. Я не помню имени этого человека, но о нем рассказывали много странных случаев, и батюшка часто говорил об одном из них, который я твердо помню. Несколько лет перед нашим пребыванием в Швеции, гостил у дочери своей, шведской королевы, наследный принц Баденский, после своего пребывания у другой дочери, императрицы Елисаветы Алексеевны. Он уже собрался ехать назад на родину. В самый день отъезда, двор вместе с ним завтракал в замке Грипсгольме, и наш ясновидец тут же сидел за столом, почти против принца. Во время веселого разговора, графиня Енгстрем, кажется, жена министра иностранных дел, или другая дама, заметила, что ясновидец побледнел, вздрогнул, стал пристально смотреть на принца и приуныл. Другие этого не видали; завтрак кончился благополучно, придворные простились с принцем, и королевская семья поехала провожать его до моря. Пока ожидали их возвращения, графиня, с женским любопытством и настойчивостью не давала покоя ясновидцу, требуя непременно, чтоб он рассказал ей, что его смутило; он отнекивался, она приставала. Отделившись от других групп, они остались у окна, в виду большой дороги; тут наконец ясновидец решился сказать своей собеседнице, что плохо принцу придется: во время завтрака он увидел за стулом принца его же самого, стоящего за ним, — точно живой двойник, но задумчивый и в другом наряде. Настоящий принц был в мундире шведском или баденском (не помню), а привидение стояло в русском мундире. «Ну, что же?» — спросила графиня. «Нехорошо», — отвечал задумчиво тот. «От чего нехорошо? Что же тут такого? Чего вы боитесь?» — «Разумеется, ничего, все вздор; зачем же вы меня спрашивали?» Он едва успел выговорить эти слова, как оба они увидели в окно скачущего опрометью верхового. «Беда, беда», — кричал он, — «скорее доктора, помощи! Принца опрокинули, он крепко разбился». Все засуетилось, бросилось на двор, на улицу. Принца через несколько часов не стало; когда привезли тело, он был в русском мундире: по какому-то случаю он, садясь в карету, переменил платье и надел русский мундир. Таким образом, даже и в этой подробности сбылось предсказание ясновидца.
Но не один этот господин имел видение в замке Грипсгольме; и другое, из таких же достоверных источников почерпнутое, то есть, рассказанное очевидцами, передавал нам батюшка. Королева, не помню, жена ли Густава III или Карла ХШ, провела часть лета в замке Грипсгольме, тоже немного лет до приезда батюшки в Стокгольм. Погода стояла ясная, теплая; однажды, после обеда, на который было приглашено несколько посторонних лиц, королева предложила гостям прогулку со всею свитою по саду. Вечер был такой теплый, что, отдохнув в одной беседке, королева оставила в ней красную шаль, которую было надела, но в которой показалось ей слишком жарко, и пошла дальше. Общество было отборное, разговор оживленный, королева весела; время шло незаметно, катались в лодке по озеру, прогулка длилась, и на возвратном пути королеве показалось что-то сыро; сделалась у нее легкая дрожь, и она приказала своему маленькому пажу опередить ее и поскорее принести ей шаль. Мальчик побежал к беседке, но хотя гуляющие шли тихо, не возвращался. «Пойдемте же сами к беседке», сказала королева и повернула туда. Когда они подошли, паж стоял у двери бледный, смущенный; королева шутя погрозила ему пальцем, говоря: «Ну что же? Принеси мне хоть теперь мою шаль». Но паж стоял как вкопанный. «Хотел… нельзя… не могу… не смею…». «Что это значит?» — спросила королева и пошла к двери. «Не ходите, не ходите!» — вскричал паж: — «я был там, я хотел взять красную шаль, которая лежала на диване; но какая-то незнакомая женщина, вся в белом, страшная, очутилась у самого дивана, положила одну руку на шаль, а другою подала мне знак, чтоб я вышел». Королева слегка изменилась в лице, однако твердым голосом сказала пажу: «Пусти!» и, обращаясь к гостям, прибавила: «Пойдемте в беседку; не бойтесь, это до меня одной касается; белая дама только с моим родом имеет дело». Все с нею вошли в беседку; там лежала шаль на диване, никого в беседке не было; но королева в этот год и умерла.
Эти два случая батюшка слышал от свидетелей-очевидцев, и потому они достоверны, во сколько такие явления могут быть удостоверены; но другой случай в этом же замке произошел гораздо прежде, так что он уже был передан не теми лицами, которые тогда жили.
Королева Ульрика умерла в замке Грипсгольме. На другой день кончины ее, как только успели положить ее под катафалк, на так называемой парадной кровати умерших, к дверям замка подъехала, вся обитая черным сукном, траурная карета, шестериком, с траурною упряжью, с кучерами и лакеями в траурных ливреях. Из кареты вышла дама в глубоком трауре, и в ней узнали графиню Стейнбок, друга королевы Ульрики, которая почему-то была удалена от нее и от двора и жила далеко в деревне. Тогда не было телеграфов, и присутствующие удивились, как она успела узнать о смерти королевы так скоро, что уже явилась в полном трауре; однако ее впустили. Она вошла с тихим достоинством, поклонилась царедворцам, которые, вероятно, и разлучили ее с королевой, взошла на ступени к кровати и наклонилась над умершею, чтоб проститься с нею; умершая привстала, открыла ей объятия, и долго и крепко обнимались давно разлученные приятельницы. Потом королева опустилась на свои подушки в недвижном оцепенении смерти, а графиня Стейнбок опять тихо поклонилась, прошла мимо изумленных, испуганных придворных, села в свою карету и уехала. Через несколько дней узнали, что графиня Стейнбок скончалась в своей деревне на другое утро после смерти королевы. Не она живая, а ее тень приходила помириться с другом своим, королевой, когда в ясном видении загробном обе поняли, что сердца их не изменяли друг другу, а только ловкие люди умели их разлучить.