Шрифт:
Итак, в рассказах ли Гаврилы, или в моем собственном воображении, удалые молодцы, которые плыли «вниз по матушке по Волге», промышляя по своему, вооруженною рукой и слагая звучные песни свои, были довольно увлекательные лица, и мне становилось жаль под час, что прошло то бурное, славное время. Бывало, бабушка Катерина Ермолаевна, когда жила вдовою в Танкеевке (Спасскаго уезда Казанской губернии), созовет всех дворовых и молодых крестьян, наберет таким образом отряд человек в 300 или 400, раздаст им охотничьи ружья, пистолеты, патроны, поставит две маленькие пушки у ворот усадьбы; канава вокруг сада исполняет должность рва, и бабушка с маленьким сыном засядет в своей импровизированной крепости, ожидая осады неприятеля. Большею частью этим и кончалась беда. Добрые молодцы с песнями проплывут вдоль реки у берега: оружие спрятано, расшива (лодка) с золоченою кормой и носом несется быстро на своих натянутых парусах; сидят по ее бокам смирно и лениво молодые купчики, — хозяин в щегольском полукафтане или полушубке, с шапкой набекрень, распоряжается, будто торговцы едут на ярмарку. Но не похож этот удалой соколиный взгляд, эта молодецкая осанка, эта ловкая, быстрая походка на скромного купеческого сына: это сам молодой атаман, это его шайка с ним, и как затянут они песню, да гаркнет он своим звонким голосом: «в темном лесе», так по всему берегу и забьется сердце у мужичков, и пока несутся звуки, удаляясь, утихая, замирая на водах, стоят они да крестятся и откликаются и старый и малый; а парней иногда в душе и тянет туда к Волге, к разгулу этой заманчивой жизни, между тем как молодухи сожалеют о девке-красавице, что сидит на палубе, разодетая в парчовом шушуне с длинною лентой в длинной косе, и на нее так дерзко и любовно поглядывает удалой атаман. Признаться, мне совсем не жаль бывало, а скорее завидно этой невесте (как я полагала) разбойника, которая делила с ним опасности его тревожной жизни. Однако эта преступная зависть проходила, и я возвращалась к законному сочувствию и восторгу, когда речь доходила до опасности, в которой бабушка сама оказалась однажды. В приволжских деревнях мужики позажиточнее большею частью откупались от молодцев, выходя на берег с хлебом и солью, с шитыми шелком и золотом полотенцами и рушниками, на которых, кроме хлеба, лежали и деньги, собранные всем миром и подносимые добрым молодцам; а разбойники, имея своего рода честь [2] , почитали недозволенным нападать на таких слабых и сговорчивых людей. Но бабушка имела тоже свои понятия о чести и достоинстве барыни-помещицы и не соглашалась на такие сделки с неприятелем. Пока жив был дедушка, его огромная псовая охота служила обороной усадьбе и острасткой для разбойников.
2
Честь в смысле point d'honneur. Le point d’honneur, говорит Грабовский, c’est la contrefacon de la conscience. (Щегольство честью есть подделка совести).
Но после него экономические расчеты заставили уничтожить весь этот штат и всех собак, оставив только злейших из последних для ночного караула, между тем как воинственные псари превратились в мирных ткачей вновь увеличенной и усовершенствованной полотняной фабрики. Разбойники знали все это и решились наказать Катерину Ермолаевну за ее гордость и несговорчивость. Однако, из презрения ли к женщине, или из рыцарства, они объявили заранее поход на нее. Высадившись большою шайкой на заливных лугах имения, они кинулись к усадьбе. Крик, плач и вой поднялся в деревне, которая лежит против самой усадьбы, на другом берегу пруда; а Катерина Ермолаевна, велев зарядить пушки и ружья и палить в добрых молодцев, как только станут подходить, отправила верного слугу к ближайшему пикету с требованием помощи; но не скоро мог пробраться посланный, и не скоро, даже на подводах, приехала военная команда. Во все это время Катерина Ермолаевна, с замечательным присутствием духа и распорядительностью, выдержала нешуточное нападение разъяренных разбойников, и не будь этих двух пушчонок, ей бы, вероятно, несдобровать; однако Бог помог! Команда пришла вовремя, и усадьба и деревня уцелели. С тех пор эти две пушки служили уже только украшением или трофеями в усадьбе, да в необыкновенно торжественных случаях из них палили холостыми зарядами в виде салютов. Уже после кончины Катерины Ермолаевны, батюшка ездил в свою Казанскую вотчину на освящение вновь оконченной или перестроенной церкви над могилами его отца и дедов. Разумеется, одна из достославных этих пушчонок была подвезена к церкви, и во время благодарственного молебствия из нее дали залп, потом другой; а там вдруг треск, шум, ужасный крик, и батюшка выбежал из церкви узнать, какая беда случилась. Вышло, что отставной солдат, исправлявший должность артиллериста, неосторожно передал молодому парню, которого он взял себе в прислугу, полупотухший фитиль, и тот, стоя подле пушки с мешком на шее, полным патронов, положил курящийся фитиль в мешок. Последовал ужасный взрыв. Парень был страшным образом ранен; лицо все опалено, глаза или по крайней мере веки, повреждены, а главное, вся грудь растерзана, так сказать, вспахана порохом: кожа содрана, мясо в клочках, кость обнажена. Сорок лет спустя, батюшка не мог говорить об этом без содрогания: так ужасно было положение бедного мужика, так раздирательны были его крики и стоны. Что делать? Казалось, он должен умереть в мучениях. Батюшка сейчас же послал за доктором, а между тем обступили его крестьяне: «Позволь, барин, позвать баб-знахарок; у нас есть две; они вылечат, у них есть заговор от всякой боли». Нечего было препираться о разумности или неразумии такого лечения в эту минуту. Несчастного страдальца отнесли в сарай поблизости, положили на сено, и пришли две бабы. Они требовали, чтобы все вышли вон, в том числе и батюшка; что там делалось в сарае, он, следовательно, не видал; но не прошло двух минут, как крики и стоны прекратились, боль унялась, и раненый заснул. Когда доктор прискакал, больной был совершенно спокоен: не было ни боли, ни жару, и после перевязки и других медицинских пособий он выздоровел. Мгновенное совершенное утоление боли и жару осталось несомненным, но необъяснимым событием.
Тут же на Волге, — не знаю только в Казанской ли губернии, — знаменитый Ванька Каин держал свою шайку и ходил с нею в разбой. Не знаю его происхождения и первоначального образа жизни; но, по рассказам моего детства, его натура была необыкновенная, недюжинная: и добрые великодушные порывы его, и поэтическая тоска, и минуты отчаянного раскаяния делают из него истинно-драматическое лицо. Бесстрашный, предприимчивый, лукавый, он умел и переряжаться, и скрываться, и дерзко обманывать, и неудержимо за собой увлекать, и беспощадно разрушать, и великодушно миловать. Сопротивление отчаянным его набегам наказы вилось пожаром и грабежом; но бедному, слабому, ищущему у него самого защиты он никогда не отказывал, и часто, бывало, одарит, грабленным добром конечно, но все-таки поставить на ноги бедняка, восстановит целое семейство честное, «сотворяя себе друзи из мамоны неправды», завидуя со слезами честности и невинности их. Табор свой держал он в строгом повиновении, но с теплой к нему любовью. Летом табор этот, большею частью, стоял в непроходимом лесу, где шатры были раскинуты на свежей зеленой лужайке, в самой чаще леса, вблизи источника ключевой воды, в тени старых сосен и лип; а склады разбойников, т. е. оружие и ворованные вещи, находились в подземельях тут же в лесу, куда никто не знал как пройти, кроме их, и куда грабители как будто исчезали с большой дороги, когда возвращались по одиночке с какого-нибудь ночного похождения, или с какого-нибудь праздника или базара, где они толкались и плясали и пили, как честные люди. В это их святилище никто не отваживался заходить, и даже страх брал путника, когда издали услышит протяжный, пронзительный свист или дальние отголоски песни, песни нежной и заунывной сложенной нередко самим атаманом-поэтом. Многие из самых гармонических и поэтических песней, которые и поныне поются, сочинены Ванькой Каином. Однажды, в неудержимом порыве раскаяния, он решился пойти и сам выдать себя властям, что бы из того ни вышло; так, по крайней мере, гласил рассказ, дошедший до меня. Вместо казни или тюрьмы, его за чистосердечное раскаяние приняли в милость и, в доказательство измененной нравственности и возвращения к добру, ему поручили помогать полиции открывать и ловить разбойников, и хоть оно, вероятно, ему было и не совсем ловко, однако Ванька-Каин пошел из воров в сыщики, иногда негоцировал мирную сдачу разбойников, а иногда накрывал их на самом месте воровства. Но наконец дошла очередь и до его бывшей шайки. Взялся он вести с прежними товарищами переговоры, обратить их и склонить к повиновению законам. Отправился Ванька-Каин, и отправился один, как это бывало, когда дело шло о мирной сдаче. Пробрался он в лес рано-ранехонько утром, а в лесу так зеленело и благоухало, так сладко пели птицы, так тихо шептали листья, так вольно гулял ветерок! Шел Ванька, и каждый куст, и каждая травка, и стройная сосна, и широкий папоротник, и кривой дубняк, и белая березка, все как будто шлют ему привет, как будто говорят ему о прежней воле; и вот, сквозят и пробираются с высоты дерев на землю веселые лучи солнца, и выходит он из чащи леса на свежую лужайку у самого ключа, где стоял его шатер. И такая взяла его тоска по прежнему раздолью, по прежнему разгулу, по прежним товарищам и по прежней власти, что свистнул он своим молодецким свистом и собрал всю шайку вокруг себя. «Вот я ваш опять, ребята!» — вскричал атаман; — «надоела мне городская их жизнь, надоело мне есть даровой их хлеб, надоело мне жить по ихнему честным человеком! Давайте, ребята, волю молодецкую, да удалые набеги наши, да веселый разгул! Уж не атаман вам теперь я, а стану в ваши ряды опять!» Так кончились переговоры о сдаче; поход Ваньки-Каина в лес, в свой старый табор кончился тем, что попал он опять в атаманы разбойников и пошел с ними по-прежнему гулять. Наконец уж его поймали, и он всю остальную жизнь просидел в тюрьме. Не знаю, это предание совсем ли согласно с истиной; но так гласит оно. Рассказ обыкновенно заключался словами: «Как волка ни корми, он все в лес глядит».
К этим не весьма точным преданиям о подвигах разбойников присоединялись и не совсем точные повествования о военных действиях Суворова, Каменского, Кутузова; но все-таки общие впечатления были довольно верны. Так, в моей памяти сохранился Суворов как гигантская фигура, шагающая, едва ли не буквально, в два шага через целую цепь снежных гор, с шуткою на устах, с веселою насмешкой в глазах. Кутузов исчезал в громадности развалин, пожаров, разорения и неумолимой мести народной. Страдания и борьба всеобщие как-будто магнетически передавались пониманию ребенка простыми моими собеседниками, и среди ужасных сцен гибели, голода и крови победа наших казалась мне непосредственною небесною карою, которой исполнитель был Александр Павлович, являясь мне в образе Архангела Михаила, со щитом и пламенным мечем в руках. Смутно, но неизгладимо осталось у меня впечатление, в последствии столь великолепно переданное в стихах Хомякова:
Не сила людская повергла тебя, Не встал тебе ровный соперник; Но Тот, кто пределы морям положил, В победном бою твой булат сокрушил, В пожаре святом твой венец растопил, И снегом засыпал дружины…О Барклае, разумеется, я тогда и не слыхала; а к Наполеону я всю жизнь сохранила враждебное чувство, внушенное моими старыми собеседниками, которые относились к нему не лучше, чем к Пугачеву. За то молодой граф Каменский являлся в их рассказах щедро одаренный всею славою и всею привлекательностью юности, красоты, геройства и безвременной кончины. Да, вообще война с турками для этих современников Екатерины, а чрез них и для меня, казалась каким-то нормальным состоянием для России, как в древние времена война с татарами и Польшей, которая прекращалась лишь перемириями, более или менее продолжительными, но не кончалась вечным миром, пока не была сокрушена их сила.
Записывая все это, я спрашиваю себя: стоит ли оно труда? Может быть, однако, оно останется отголоском понятий и воззрений того времени, столь отдаленного и не похожего на нынешнее, что даже я, на втором полувеке жизни, сохранила о нем только предания и общее впечатление. Правда, у меня Суворовские и Каменского подвиги часто сливались в одно, и когда я слушала про взятие Очакова или Измаила, главнокомандующий не ясно представлялся мне; кровавые, но блистательные личные подвиги (почти невозможные при новой системе войны, где нужно сражаться в полуверсте друг от друга) пленяли и сильно врезывались в память. Смешение христианского с мусульманским населением, эти братья, которых надобно было щадить и охранять в самую минуту штурма, когда не давали пощады неверным и от них не принимали ее, все это придавало романический интерес военным действиям. Так (уже это Ланжерон рассказывал батюшке), при взятии Измаила, ворвавшись в город, русские пошли в штыки, опрокидывая перед собою живые стены неприятельского войска, в бешеной атаке встречая бешеный же отпор; кровь лилась буквально ручьями, так что шли они по щиколотку в крови, и никогда никакая прачка не могла вымыть и выбелить чулки, в которых был Ланжерон в этот день, — так напитались они кровью. Во время этого штурма, когда русские солдаты неслись таким неодолимым потоком, духовенство у дверей православных церквей, и в защиту своих, и в привет победителям, выходило с крестом и святою водою. Солдаты отнимут правую руку от ружья, перекрестятся, и опять за штык, опять колоть в ожесточении боя, с опьянением чувства победы. «А прекрасно было смотреть на этих молодцов», — говаривал Ланжерон; — «да не дурно было посмотреть и на турок: бешено, отчаянно они дрались. А наши, не щадили никого, кто попадется на встречу; и женщины, и дети погибали, если случались на дороге. Шла эта живая сокрушительная волна или тромба, не разбирая что на ее дороге; все уносит с собою, все стирает с лица земли; разве офицеры успеют спасти ребенка и возьмут его себе. О, прекрасное зрелище это было!» — прибавлял Ланжерон [3] . В пылу таких восторженных воспоминаний, Ланжерон накануне штурма какой-то крепости приготовил было приказ в подражание суворовским, который и показывал батюшке. Но Каменский не одобрил его, и потому приказ этот на ломанном русском языке не был обнародован. Он был следующий: «Коли, руби, граби! Знай — бери!»
3
Не мешает припомнить, что Ланжерон был сам поэт и стихотворец. При взятии Измаила взята в плен бабка И. С. Аксакова, в чертах лица, в характере и в деятельности которого было так много южного. П.Б.
Впрочем, кроме родственных преданий о Каменском, рассказанных Авдотьей Харитоновной и Гаврилою, у нас еще было живое олицетворение христианского элемента турции, старушка-гречанка, вдова казацкого генерала, который женился на ней в одном из своих походов. Дарья Егоровна была постоянная посетительница нашей детской, и как теперь вижу ее бледное лицо, правильные классические черты и белую кисейную фату или большую вуаль, которою она покрывала голову и обвивала шею и лицо широкими грациозными складками. Маленькая ростом, с седыми до белизны волосами, с матовою белизною грустного, благородного лица, с несколько потухшим и блуждающим взглядом, в своем синем суконном платье, в роде широкой рясы, она рознилась от всего окружавшего ее в нашей детской, в которой она представляла какой-то особый мир и занимала место между барыней и няней по генеральскому своему чину и по бедности (может быть), но особенно, по совершенной необразованности своей: кажется, она не знала даже грамоты. Но Дарья Егоровна, хоть и была тиха и далеко не красноречива, однако самым красноречием фактов много вносила животрепещущего интереса в мой детский мир. Страдания христиан, борьба, и подвиги их, самое имя греков принимали для меня такую действительность, такое близкое, домашнее значение с самых ранних лет, что я и теперь не могу привыкнуть к равнодушию, непониманию или незнанию в делах христиан на Востоке, которые встречаю так часто у нас в России. Али-Паша Янинский и Бобелина, которая тогда занимала первое место на табакерках и лубочных картинках, были мне так же знакомы и близки, как Петр Великий и Екатерина, и когда в последствии мне стали читать «Абидосскую невесту» и «Бахчисарайский фонтан», я чувствовала себя дома между этими лицами, и их среда казалась мне гораздо ближе и родственнее, чем действующие лица английского high-life в «Almack’s» и «Pelham». Так сильны следы впечатлений первого детства, что даже, когда изгладилась память о самих происшествиях, и забыты все подробности, все-таки общее настроение упрямо гнездится где-то в потаенном уголке нашего ума, и при первом прикосновении в настоящем какого-либо случая, подходящего к прошлым событиям, повеет на душу как бы родным, свежим воздухом, и оживают в памяти все люди, мысли и чувства, давно уснувшие!
Это восточное явление между нами, Дарья Егоровна, не была диковинкой в то время. Греки и гречанки, болгары и сербы переходили поодиночке или переселялись целыми семьями и даже деревнями на нашем Юге; а обычай привозить с собою, после походов, спасенного от гибели турчонка или взятых в плен турчанок и дарить их своим родственникам на воспитание или в прислугу, занес много примеси южной крови между нами, и в пользу нам, а не в ущерб, судя по Жуковскому, Аксаковым, Айвазовскому, которые по женской линии турецкого происхождения, и по Пушкину, который, как известно, был по матери потомок негра.