Шрифт:
Одной из самых значительных и интересных фигур из группы самоучек и писателей из народа является Спиридон Дмитриевич Дрожжин, с которым я был знаком долгие годы и вел переписку. Он старше меня почти на двадцать лет. Родился в бедной крестьянской семье, в верховьях Волги, учился у дьячка и двенадцатилетним подростком был отдан в Петербург на службу в так называемые «мальчики» в трактире за два рубля в месяц прислуживать гостям-извозчикам и угождать многочисленному начальству из трактирных старших служащих, часто пьяных, выносил оскорбления, побои и таску за волосы, если попадался на глаза за чтением какой-нибудь книжки.
Из всех тех писателей из народа, которых я знавал, не осталось в живых, если не ошибаюсь, уже ни одного человека. По разным кладбищам, преимущественно московским, рассеяны их безвестные могилы, и внешние признаки, как деревянные или железные кресты с их именами, давным-давно утрачены.
Невольно вспоминаются при этом некрасовские слова:
Где кресты — там мещане, Офицеры, простые дворяне; Над чиновником больше плита. Под плитой же бывает учитель, А где нет ни плиты, ни креста — Тут, должно быть, и есть сочинитель.Самым значительным кладбищем, на котором хоронили людей артистического, литературного и художественного мира, было Ваганьковское.
Там множество могил крупных и знаменитых артистов и деятелей сцены за сотню лет, а также немало литераторов, как известных, так и позабытых, но отдавших жизнь своему любимому делу.
В семидесятых годах писатель А. И. Левитов напечатал книгу рассказов под названием «Горе сел, дорог и городов». Вот именно это заглавие, если б оно не было использовано, и хотелось бы взять для рассказа о том, что довелось мне увидеть более чем полвека тому назад и быть одним из очень немногих свидетелей, описавших с натуры эту невероятную жизнь на ходу сотен тысяч крестьян, из года в год переселявшихся из средних губерний в Западную и Восточную Сибирь в поисках счастья.
Сибирские впечатления, как бодрые и новые, так и жуткие, сыграли в моей литературной жизни огромную роль. Этим я, как уже говорилось выше, обязан настойчивости А. П. Чехова.
К осени я привез из-за Урала много материала, и передо мной с того времени открылись страницы наших лучших журналов. Своими глазами мне пришлось увидеть те жуткие картины народного терпения, о котором большинство из нас не имело даже приблизительного представления. Это — встречи с переселенцами в пути, которые навсегда остались в моей памяти и о которых без крайнего возмущения я не могу вспоминать даже теперь — более чем через полвека. Я был молод тогда, и впечатления воспринимались ярко и сильно.
Теперь, когда советские условия переселения в Сибирь из средней полосы страны облегчены вниманием правительства, дружескими заботами сибирских колхозов и самих колхозников, когда приезжающих переселенцев встречают как желанных товарищей, в памяти моей встают те невероятные невзгоды, которым подвергались переселенцы в миновавшее суровое время.
Помню в Тюмени огромное широкое поле возле берега реки Туры при впадении в нее речки Тюменки. Отсюда шли огромные грузы, преимущественно хлебные, к Томску, Барнаулу, Омску, Семипалатинску. Число работавших пароходов в те годы было сто двадцать. Товарное движение в направлении Оби и Иртыша было значительное. Но, помимо товаров, на пароходство была возложена серьезнейшая государственная задача — перевозить массы переселенцев. С этой общественной и государственной ролью пароходство — не по своей вине — справлялось возмутительно плохо. Власти же не только не принимали необходимых мер, а, наоборот, мешали делу транспортировки переселенцев. Преимущество отдавалось перевозу ссыльных и каторжников, которых видел я идущими в цепях, сопровождаемыми конвойными с ружьями и штыками, людей в серых халатах и куртках, нагруженных связками и пожитками, обремененных кандалами, нередко босых, с высоко засученными штанами, с полуобритыми головами. Словно бурный серый поток мчался среди своих берегов. Проходя через городские лужи, они шлепали по ним ногами или перепрыгивали их и бряцали цепями, то дружно, то вразброд, и эти лязг и скрежет, терзающие непривычные нервы, слышались еще издали.
Ссылаемым отдавалось предпочтение в транспорте. А переселенцы могли и подождать. И они ждали. Ждали дни, недели и даже месяцы.
В девяностых годах, когда «Великий Сибирский путь» не доходил еще до Омска, главный поток переселенцев направлялся через Тюмень. Именно здесь, в Тюмени, сосредоточивались переселенческие массы и уже отсюда рассылались по разным областям и местностям.
Переселенец того времени стремился бежать из родной деревни прежде всего потому, что там было ему невыносимо тесно, надел был мал и кормиться становилось нечем… А в Сибири обещали наделы большие; земля там родит много хлеба; там даже подати не берут в первое время, а в дальних местах дают на хозяйство деньги и сыновей не берут в солдаты. Таковы были приманки, погнавшие потоки людей в неведомые стороны, на «новые места». По словам Грибоедова:
Тут все есть, коли нет обмана…Тогда царское правительство старалось использовать переселение, чтобы избавиться от бедноты, задыхавшейся от безземелья и безработицы, и упрятать ее подальше, с глаз долой. А как доберутся люди до «новой родины», до этого никому не было дела.
Это было широкое огромное поле, раскинувшееся километрах в двух за городом. Если глядеть на него издали, то можно было подумать, что оно покрыто почти сплошь белыми овцами; на самом же деле это белели низенькие палатки, настолько низенькие, что в них едва мог поместиться человек в сидячем положении; это были даже и не палатки, а груды тряпок, висевшие на скрещенных Шестах. Все поле, насколько мог окинуть его взгляд, пестрело такими палатками и тряпками, среди которых то тут, то там возвышались тесовые шалаши, серые и тощие, с покатыми крышами. Это были отхожие места, выстроенные здесь в изобилии и распространявшие по всему полю одуряющий, тяжелый смрад. Впрочем, многие, особенно дети, да и взрослые, обходились без этих шалашей. Лето было ненастное; повсюду стояли огромные лужи дождевой воды, по которым голоногие ребятишки развлекались хождением вброд; в чахлой, истоптанной траве, возле палаток, сидели и лежали люди без всякого дела, без всяких занятий, изнывавшие в тоске и бездействии.
Как мне сообщили в переселенческой конторе, в это время на поле жило свыше двадцати тысяч человек. Да, двадцать тысяч человек, обносившихся, неумытых, полуголодных, прятавшихся в свои палатки только на ночь да в проливной дождь; в остальное же время вся эта масса бродила по полю, стояла, сидела, лежала в изнеможении, сходилась толпами и вновь расходилась в ожидании отправки и совершенно бездействовала не только дни и недели, но и месяцы.
Проходя по этому бесконечному полю, между рядами шалашей и тряпок, я встречал одни и те же картины общей нужды, общего горя и великого народного терпения. Вот сидит молодая женщина, усталая, изможденная, и шьет или чинит рубашку, а рядом валяется ничком на траве бородатый муж и от нечего делать свистит в кулак, чтоб не ругаться открыто и откровенно. Где-то тут же сушится на палках белье, тут же охает больная старуха, а рядом компания украинцев, с висячими усами, в расшитых рубашках, раскуривает общую трубку, поджав под себя по-турецки ноги; тут же молодая мать, расстегнув сорочку и без стеснения обнажив грудь, кормит ребенка; рядом кричат и резвятся подростки, дымится костер под маленьким котелком, где что-то шипит и булькает. А вот молчаливая девушка внимательно и серьезно разбирает волосы на голове подруги, лежащей у нее на коленях, и спокойно казнит на своих ногтях паразитов, а по соседству дуются в засаленные, изодранные карты молодые парни; где-то внутри палаток слышится то детский хриплый кашель и плач, то старческий глубокий вздох с причитаньем молитвы… А вот убитая горем мать держит на коленях только что умершего ребенка и глядит бесцельно и бездумно в небо, а по щекам текут ручьи слез… И невольно вспоминаются слова поэта; «Вкусны ли, милая, слезы соленые с кислым кваском пополам?..»