Шрифт:
— Брехня, — лениво возразил разметавшийся около самого огня хлопец. Он неподвижно лежал с закрытыми глазами, иногда только медленно поворачивался к огню то одним, то другим боком. — То брехня! То люди брешут.
— А Максым Кулык — це тоже брехня? Га? Га? Митрофан? — набросились на него все разом.
— А що Кулык? — не шевельнувшись, спросил Митрофан.
— Тю! Та ты не знаешь?
— Не знаю.
— Про Кулыка не знаешь?
— Не знаю. А що?
Парень поправил папаху и посмотрел в лес.
«Ну, сейчас будет история про лешего, что жил в лесу и пугал народ», — весело подумал Алеша и опять пожалел, что нет с ним Вальки.
— Поихав Максым Кулык в город, — обстоятельно начал рябой хлопец. — От поихав. А була у него коняка хорошая. То наша коняка, я ее добре знаю, у нас ее ликвизирували. Справный конь. Жеребец. Гнедой.
— У його запал, у вашего коня, я знаю, — перебил его хлопец с кнутом.
— Запал? У кого? У нашего? У Гнедка?
— Та хоч бы и у вашего. Що ж, я його не бачив?
— Чим ты бачив? — вскочил рябой.
— Чим уси бачат. Та ты не дуже, — и он также поднялся на ноги.
«А драка будет», — подумал Алеша.
— Так що ж Кулык? — лениво промычал Митрофан и не спеша перевернулся к огню другим боком.
— Запал... — ворча, уселся на место рябой и воинственно поправил папаху. — Запал... Добрый конь, так усим очи застит. Запа-ал... Ну так от, поихав Кулык в город... А ночь була скаженна. Ой, и ночь була, хлопци...
Детвора ближе подползла к огню. Алеша тоже подвинулся ближе. Он лежал теперь на спине и смотрел то в небо, то в огонь. Он смотрел в небо, и звезды казались ему искрами; он смотрел в огонь, и искры показались ему звездами. Он глядел в рябое лицо паренька в папахе и думал: кто его опалил снопом искр? Все чуть колыхалось перед Алешей: ночь, лес, огонь, ребятишки. А то, что должно было колыхаться — дым, — напротив, застыло и тяжело оседало, весомое и плотное. Лес показался Алеше теперь совсем близко. Он подступал к костру, всеми деревьями слившись в одно; лес сжался и, наклонив ухо, слушал рябого рассказчика. Через этот спаявшийся лес, через колыхающийся огонь, через путаницу звезд и искр, цепляясь за тяжелые тучи дыма, плыл милиционер Максим Кулик на добром гнедом коне, плыл навстречу несчастью. Он плыл над деревьями, выезжал на поляны, он негромко пел песню. Он качался в седле. Курил, откидывал ветки, бьющие по плечам. И ехал, ехал...
— Вы, мабудь, уси знаете, где Черный яр? — не спеша, со смаком продолжал паренек в папахе. — От туды доихав Кулык. Черный яр — скаженне мисто! Яр велыкий, глыбокий, а кругом така чащоба, спаси и помилуй. От вин подъихав. Когда: «Сто-ой! Стой!» — и хвать Гнедка за вуздечку. «Сто-ой!» — хвать наган. А вже ж йому и руки назад. Вже и на земли вин. Вже и на живот ему коленом!
Он достал из золы картошку и начал медленно есть.
— Так что ж Кулик! — закричал нетерпеливо Алеша. — А леший?
— Який леший? Кулыка на другой день нашли. У нас на селе и хоронили. А Гнедко пропав! От конь був! Гнедка увели. Хорош був конь. Я его сам поить водыв.
— Брехня! — промычал Митрофан. — Брехня! Хто ж це був?
— Хто був? — засмеялся рябой. — Це ж уси знають, хто був. Зеленые паны булы, бандиты. Печеный Мартын, що весной расстреляли. Та Авдоха Комарев був, та Антон Иваныч Задыка, та Григорюк, та ще Михаленко з ными путався. От кто був. Их усих найшли. И оружие. И все. А Гнедка не найшли... Хорош був конь. Мабудь, продали...
Максим Кулик лежал на земле перед Алешей. Алеша ясно видел убитого милиционера, как лежал он, скрючив пальцы, не дотянувшись до нагана, как выбился из-под фуражки лихой кудрявый чуб, за который его любили хуторские девки, как струйка крови стекала по пухлым губам и круглому подбородку.
— Брехня! — дрожащим голосом сказал кто-то сзади Алеши. — Це неправда.
Алеша увидел, как к костру подходил парень, которого он раньше не замечал. Кнут дрожал в его руках.
— Неправду ты кажешь, Юхим, неправду! — обиженным голосом сказал паренек. — Печеный був, Задыка Антон Иваныч був, Комарев Авдоха був. А мий батько не путався з ными, не був вин. Це грех казать. Це грех...
Молчание прошло над костром. Алеша отчетливо услышал, как задвигался каждый. Тяжело повернулся, хрустя хворостом, Митрофан. Засопел и завозился Юхим, стал хлопать кнутом Андрей — парень, споривший из-за гнедого коня. Шумное и неловкое было молчание. Вот и привелось Алеше стать невольным свидетелем чужой драмы. Он искоса бросал взгляды на паренька, защищавшего своего отца: кнутовище прыгало у того в руке.
— Може, и не був, — сказал, наконец, Юхим. — Я знаю: его выпустили. Може, и не був. — Он поправил папаху и вдруг закричал: — А хто у гайдамаков служив? Мий батько? Мий батько чи твий? Га? Панас? Чий?
— Так вин не по своей воли, — тоскливо возразил Панас. — Не по своей. Узялы его.
— А чого мого батька не узялы? Чого?
— Та почем я знаю?
— Не знаешь? А? Того, що мий батько сам в Красную Армию пишов. А твий де був?
— Воны Красну Армию не люблять, — засмеялся Андрей, — у них понятия не така.
— А яка? — со слезами на глазах закричал Панас. — Яка в нас понятия? Ну, скажи, черт-цыган, яка?
— А така.
— Яка така? Яка?
— А ну, цытьте! Цыть! — загремел вдруг Митрофан. — Цыть! От грачи! А то — ой встану, ой встану...