Шрифт:
Вечером Пал Палыч не пришел в столовую. Парламентеры, которых мы послали, вернулись ни с чем. Пал Палыч объявил нам бойкот.
Перед самым отбоем ко мне подошел Манич. Лицо у него было как у человека, который только что поглядывал в щелку — ехидное и в то же время трусливое — а ну дадут по шее!
Манич отвел меня за палатку и зашептал на ухо.
— Коля, шестеренку разбил Ленька Курин…
— Врешь, — сказал я. — Ленька не разбивал!
— Разбивал!
— А я тебе говорю, не разбивал! Я сам…
— Чудак ты, — теребил меня Манич, — «разбивал — не разбивал». Ленька ходил к Пал Палычу и сам все рассказал. Я стоял за деревом и все слышал.
Это было похоже на правду. Манич умел подслушивать. Тут он мог дать фору кому хочешь.
— А ты что — рад? — спросил я Манича.
— Конечно, рад… то есть не рад. Теперь все знают, какой этот Ленька. Правда, Коля, как ты думаешь?
Манич задавал мне один вопрос за другим и между тем совсем не ждал и не слушал ответов. Он все распланировал, взвесил и решил Ленькину судьбу: разрисовать Леньку в стенгазете, написать Ленькиному отцу, исключить из пионеров, выбрать другого старосту.
Манич вывалил все свои конструктивные предложения и задал мне последний вопрос: согласен я с ним или не согласен? Да или нет?
Я посмотрел в упор на Манича и сказал:
— Нет, Леньке этого мало! Надо вырвать ноздри щипцами, снять скальп, а потом повесить на лиственнице.
Манич от удивления поперхнулся и сразу стал заикой.
— Т-ты ш-шутишь?
Я был слабый человек. Ребята, бывало, колотили меня за трусость, отрывали на рубашке за здорово живешь пуговицы, а однажды поймали и нарисовали чернилами синие усы. Но сейчас я был сильнее всех на свете. Я сжал до боли кулаки и бросился на Манича.
Манич скакнул в сторону и с криком помчался по улице поселка:
— Кар-раул! Убивают!
Письма
Никак не пойму, что за человек этот Ленька. Даже несчастье идет ему на пользу. После истории с шестеренкой все стали относиться к нему еще лучше, чем раньше. Одни смотрели на Леньку, будто на героя, другие — будто на больного, которого нельзя обижать и волновать всякими пустяками.
Никто даже не собирался исключать его из пионеров и писать письмо родным. Наверно, это было потому, что отец Леньки применял телесные наказания. Несмотря на все недостатки, ребята были гуманные люди.
Многое тут шло и от Пал Палыча. Утром Пал Палыч был у нас в палатке. Он проверил, как мы застилаем койки, а потом остановился возле Леньки и сказал:
— Леня, надо выпустить стенную газету. Я вижу, кое-кто у нас разболтался.
Про самого Леньку Пал Палыч никакого намека не сделал. Это, пожалуй, правильно. Леньку уже заставляли рисовать на самого себя карикатуру и путного из этого ничего не вышло.
Обижает меня другое: почему Пал Палыч называет Леньку Леней, а меня по-прежнему Квасницким? Если бы Пал Палыч знал, что шестеренку разбил не Ленька, а я, он бы называл меня, как заключенного, — гражданином Квасницким. По-моему, у классного руководителя не должно быть любимчиков.
Непонятно мне и поведение Иры-маленькой. Получается так, как будто Ирин друг не я, а какой-то Ленька Курин. В перекур Ира-маленькая подошла ко мне и сказала:
— Коля, ты должен помириться с Леней Куриным.
— Почему я должен с ним мириться?
Ира-маленькая оглянулась по сторонам и шепотом сказала:
— Потому что он благородный человек.
Меня взорвало:
— Если Ленька благородный, шептаться нечего. Надо кричать с трибуны!
Губы у Иры-маленькой вздрогнули. Но она все-таки сдержала себя и не заплакала.
— Я не для них говорю, — сказала Ира. — Они и так знают…
Ленька благородный человек. Я ничего не понимаю. Я хуже всех. Что же это такое? Почему на свете столько несправедливости?
Беда и радость не ходят в одиночку. Они обязательно приводят за руку своих подружек. Вечером пришла почта и мне сразу же два письма — от мамы и отца.
Самое длинное — от мамы. Это даже и не письмо, а подробная инструкция, изложенная ласковыми и нежными словами — как есть, как стирать носки, как одеваться в зябкие дни.
В письме отца тоже попадались вежливые слова. Но смысл, цвет и запах у них был совсем другой. Отец мой, как я уже говорил, человек очень серьезный и по-настоящему, на все сто процентов, меня никогда не хвалит.
Писал отец, в основном, о пиропе. Он просил пойти к оленьему пастуху и там все точно узнать — найден камешек в реке или это вовсе и не камешек, а кусочек стекла. В конце письма отец писал, что у меня легкомысленный подход к делу и мягко называл меня шляпой. За «шляпу» я не обиделся. Если бы отец знал, что и как получилось с пиропом, он бы не делал таких поспешных выводов.