Шрифт:
«Вдруг с другой стороны показалось другое пятнышко… Спереди совершенно „немец“: узенькая, беспрестанно вертевшаяся и нюхавшая все, что ни попадалось, мордочка оканчивалась, как и у наших свиней, кругленьким „пятачком…“» (6, 107).
Здесь впервые возникает ряд: черт — «немец» — свинья, — но ряд еще непрочный, он держится на намеренно шутовском отказе рассказчика от полной мотивации: черт похож на «немца» своей вертлявостью (этот мотив «вертлявости» «немца» затем разовьется) и «узенькой» (без характерных широких скул) мордочкой, но главное все же в том, что у него «кругленький пятачок». Какой же это «немец»? Для сравнения достаточно вспомнить булгаковского Воланда, который на Патриарших прудах действительно, с точки зрения Берлиоза и Бездомного, выглядит совершеннейшим «немцем». Булгаковское сравнение исчерпывающе мотивируется одеждой, манерами, акцентом Воланда. В контексте романа смысл мотивированного сравнения в том, что нельзя сказать наверняка, что опаснее для Берлиоза и Бездомного: встреча с чертом или иностранцем. У Гоголя, разумеется, сравнение с «немцем» скорее развенчивает, снижает образ черта; черт низводится до «немца» и еще дальше — до свиньи. Чем менее мотивированно, тем более уничижающе. Для всех членов ряда, впрочем, кроме свиньи. (Ср. близкий случай в «Пропавшей грамоте»:
«На деда, несмотря на весь страх, смех напал, когда увидел, как черти с собачьими мордами, на немецких ножках, вертя хвостами, увивались около ведьм, будто парни около красных девушек…» (1, 86).
Здесь «немец» — пока еще недифференцированное понятие; он весьма абстрактен; это любой чужеземец. Сноска в «Ночи перед Рождеством» объясняет, что именно имел в виду повествователь, сравнивая черта с «немцем»:
«Немцем называют у нас всякого, кто только из чужой земли, хоть будь он француз, или цесарец, или швед — все немец» (1,97).
Дифференциация начинается тогда, когда в творчестве Гоголя раздались границы:
«…Вдруг стало видно далеко во все концы света» (1, 72).
Это не просто чудо, случившееся в «Страшной мести», но выход Гоголя за пределы «домашнего мира» Малороссии.
Ему сопутствует новый этап сближения черта с иноземцем — сговор. Нечистая сила и иноземцы объединяются против Украины. Колдун, отец Катерины, закован в железные цепи. Но
«не за колдовство и не за богопротивные дела сидит в глубоком подвале колдун. Им судия Бог. Сидит он за тайное предательство, за сговоры с врагами православной русской земли, продать католикам украинский народ и выжечь христианские церкви» (1, 157).
Заметим, что «православная русская земля» и «украинский народ» представляют собой нерасторжимое понятие. Это больше, чем союзники; это братья по вере («москаль» в ироническом значении встречается только в самых ранних вещах Гоголя; затем исчезает и само слово, и ирония по отношению к русским). Им противостоят реальные исторические противники Украины — турки, крымцы, ляхи. Метафизический враг человечества (колдун) вступает в союз именно с ними. Иностранцы делятся на врагов, с которыми можно разговаривать лишь языком оружия, и тех, кто не представляет непосредственной угрозы. Последние, по контрасту с врагами, описаны «дружески». Таков взгляд повествователя «Страшной мести» на «венгерский народ», который
«ездит на конях, рубится и пьет не хуже козака; а за конную сбрую и дорогие кафтаны не скупится вынимать из кармана червонцы» (1,168).
Добрым словом помянут в повести
«славный народ шведский» (1,158).
Короче,
«козак чует, где друг, где недруг» (1, 163).
Основным недругом в «Страшной мести» выступают поляки. Союз с нечистой силой не проходит для них даром. Они сами приобретают демонические очертания. Если первоначально черт — «немец», то теперь уже «немец», то есть в данном случае поляк, становится чертом. В восьмой главе, где описывается гульба ляхов на пограничной дороге, их кутеж напоминает бесовские игрища из «Пропавшей грамоты»; те и другие беснуются, режутся в карты, танцуют немыслимые танцы:
«Пропавшая грамота»
«И все, сколько ни было их там,
как хмельные, отплясывали
какого-то чертовского тропака»
(1,86).
«Страшная месть»
«Паны беснуются и отпускают
шутки: хватают за бороду жида,
малюют ему на нечестивом лбу
крест; стреляют в баб холостыми
зарядами и танцуют краковяк
с нечестивым попом своим»
(1,161).
Роль поляков и чертей схожа — сбить с толку, обмануть, завоевать, закабалить православный народ. И те и другие выступают как носители злой воли, абсолютного зла. Роль же евреев у раннего Гоголя, как, к примеру, в приведенном отрывке из «Страшной мести», последовательно амбивалентна. Они вечные жертвы (хватают за бороду именно «жида») и вместе с тем вечные нечестивцы («нечестивый лоб»), которые могут помочь герою (за деньги), а могут — и продать.
Перенесение демонических черт на врага превращает врага в «нелюдя», не допускает по отношению к нему ни жалости, ни снисхождения; с подобным врагом не может быть примирения без компромиссов с собственной душой, борьба с ним приобретает священный характер. Так возникает синкретический, неразложимый на элементы, недоступный трезвому, объективному анализу образ врага, по своей природе близкий архаическому сознанию.
Разумеется, Гоголь стилизует подобный образ исходя из задач своей поэтики, и благодаря стилизации образ получает мерцающий характер, ускользает от однозначного определения, делается невероятным; в нем есть нечто подобное гиперболическому утверждению о том, что «редкая птица долетит до середины Днепра». Сточки зрения здравого смысла утверждение абсурдно, но с точки зрения поэтики этого утверждения не менее абсурдным выглядит и сам здравый смысл. В отличие от «редкой птицы», романтический образ нечестивого ляха в исторической ситуации 30-х годов, когда создавались гоголевские «Вечера…», после трагических польских событий, мог приобрести гораздо более однозначный, политически «благонадежный» (ср. с пушкинским печально верноподданническим противопоставлением «кичливого ляха» и «верного росса» в стихотворении «Клеветникам России») и, по сути дела, великодержавный характер, утратить свое романтическое мерцание. Это нужно иметь в виду, когда разговор пойдет о французах.