Шрифт:
Эта гуманистическая лирическая тема звучит патетически: «Нет ничего драгоценней на земле жизни человеческой, потеря ее безвозвратна. Потеря эта безвозвратна и невозместима… Каждый человек вплетается нитью в ткань жизни. Выдернута, порвана нить… Ткань жизни становится бедней и, как бы тонка, как бы хрупка и непрочна ни была эта нить, оборвавшись, исчезнув, она обедняет ткань. Новые, вплетенные в ткань жизни нити уж никогда не заменят исчезнувшую — она единственная и неповторимая в своей пышности, в скромности своей, в прочности, тонкости, хрупкости».
Гроссмановское понимание неповторимости человеческой жизни — одной-единственной, живой, именно этой — как реквием над могилами павших.
«Вряд ли за всю историю человеческого рода, — восклицает он, — были два человека, полностью похожих друг на друга».
И опять, как музыкальный повтор, звучат его слова: «Нет ничего драгоценней человеческой жизни, потеря ее безвозвратна и невозместима».
Это великая гуманистическая программа… И естественно, что, возвращаясь к только что окончившейся войне, именно Гроссман сказал тогда: «На фронте приходилось слушать рассуждения о том, что война уничтожает ощущение ценности человеческой жизни, что там, где погибли миллионы, люди перестают верить в ценность жизни, перестают ощущать ее».
Что же ответил в тот год на это Василий Семенович Гроссман?
«Среди больших и малых задач, стоящих перед литературой, есть одна поистине великая и вечная задача. Эта задача — утвердить человека в его простых и священных человеческих правах, в его праве жить на земле, мыслить и быть свободным. Вечная и главная задача литературы! Ей служили самые великие писатели нашей земли — Пушкин и Толстой. Право жить на земле, право мыслить и быть свободным, независимо от того, какого цвета кожа человека, какая кровь течет в его жилах, независимо от того, беден он, бос ли, в мозолях ли его руки. Раскрыть и измерить духовное богатство и величие человека, познать в человеке человека!»
Право жить… Право мыслить… Право быть свободным… Вот заповеди, сформулированные прямо именно тогда.
Душа писателя — доверчивая и добрая — распахнута перед нами и на этих страницах. Так понимал он будущее свое творчество, свою, если можно так сказать, «писательскую задачу».
В конце статьи — в потоке слов и чувств слышен удивительный его голос:
«Нам не нужна утешительная мудрость, когда мы вспоминаем наших друзей, наших товарищей, погибших на полях войны».
В лирическом движении, в повторении слов и образов — мысль обнажается с особенной скорбью: «Пусть печаль наша будет глубока, безутешна, вечна. Эта потеря безвозвратна и невозместима. Пусть вечно живет в нас гордость победы человека в величайшей из войн истории, пусть вечна будет печаль о человеке, убитом на поле сражения. В безутешной печали по павшим — истинная вера в силу и святость человеческой жизни».
И образ убитого мальчика в красноармейской шинели с его длинными, шелковистыми и мягкими ресницами, с его лукавой и робкой улыбкой, — писатель не просто оплакивает его, он вплетает его неповторимую, остановившуюся навсегда жизнь в общую ткань земной жизни и показывает, как без нее эта ткань становится беднее.
Вот глубинные корни его гуманизма и его демократизма.
Если бы он не верил в то, что литература спасет человеческую жизнь от одичания, — разве мог бы он писать?
Чувством огромной ответственности проникнуты эти страницы.
Так понимал Василий Семенович Гроссман смысл своего писательского труда, когда, вернувшись с фронта домой, он начинал писать роман «За правое дело».
Чем был еще он занят именно в эти месяцы и дни? После войны.
Первый раз наши пути скрестились случайно, может быть, но очень для меня значительно и даже символично.
Я только что поступила на работу в редакцию «Литературной газеты» — после института и войны, не зная, что ждет меня впереди. И вдруг меня посылают к Гроссману, чтобы взять «интервью», хотя тогда у нас не было этого названия. Поговорить и записать… Сначала я не поняла о чем, думала — просто о писательских планах. Мы часто делали такие беседы.
Но в редакции знали, как мне нравятся его книги и статьи, и, относясь ко мне хорошо, послали к Гроссману именно меня, хотя я была моложе всех и по возрасту и по стажу работы, исчисляемому несколькими месяцами.
Я так волновалась, когда звонила, шла к нему и потом сидела у него, что запомнила только его тесно заставленную комнату (это было до Беговой), синие его глаза и голос — голос я запомнила навсегда.
Я сидела, уткнувшись в листы бумаги, и записывала то, что он говорил мне, стараясь не упустить ни слова. Потом спрашивала его по ходу беседы и добавляла в текст. И 22 января 1945 года в «Литературной газете» появилась заметка, которую с его слов написала я.
Она называлась «Черная книга». Потом, с годами, я поняла, заметка эта — очень важный документ и даже в своем роде — единственный. Приведу ее полностью.
«Комитет писателей, ученых и общественных деятелей Америки, возглавляемый Альбертом Эйнштейном и писателем Шолом Ашем, обратился к Еврейскому антифашистскому комитету в Москве с предложением принять участие в издании „Черной книги“ — книги о фашистских зверствах над мирным населением оккупированных немцами стран и районов СССР, где поголовно было истреблено все еврейское население.