Шрифт:
«Дивизию я не сдам, разве что вы меня силой заставите, — думал Костецкий. — Говорю, что здоров, — значит, здоров, и у вас нет оснований не верить мне».
Костецкий еще раз упрямо, с вызовом сказал в трубку:
— Чувствую себя прекрасно!
Савичев не поверил, зная, как тяжело болен Костецкий, но притворился, что поверил, чтоб не раздражать командира дивизии: разговорами тут не поможешь, нужно спасать человека, хотя он сам не хочет, чтобы его спасали.
— Вот и хорошо, — сказал Савичев, — очень рад за тебя. Я, собственно, насчет этой… домашней хозяйки… Понимаешь? Прибыла она к тебе?
— Давно прибыла, — бодрым голосом подхватил Костецкий шутку Савичева, — давно прибыла и уже пошла на базар.
Разговор между двумя генералами происходил как бы в два ряда: один ряд складывался из слов, которые они произносили и слышали и которые мог бы услышать каждый, а другой возникал из встречных мыслей, которые они оба хотели скрыть друг от друга, но которые так или иначе были им обоим известны.
— Угощал ты ее своим чаем? — веселым голосом спросил Савичев, думая в это время, что он не должен верить притворной бодрости Костецкого — пусть это жестоко, но не должен: еще большей жестокостью было бы поверить, что Костецкий здоров, и оставить его в дивизии; еще большой жестокостью — по отношению к Костецкому и к людям, жизнь которых ему доверена. Надо еще раз переговорить с членом Военного совета… Нельзя больше тянуть. Костецкий убивает себя своим крепким чаем. Надо его в Москву, в хорошую клинику, именно в клинику, а не в госпиталь. Может, московским профессорам еще удастся спасти Родиона.
Савичев сам не верил своей надежде.
— Мой чай не для нее, — хрипло и резко засмеялся в это время Костецкий, радуясь, что ему удалось избежать разговора о здоровье.
Пусть Савичев сколько ему угодно Проезжается по поводу пресловутого чая, Костецкого он не перехитрит… Конечно, Алексей желает ему добра. Да только знает ли он, что хорошо, а что плохо для Костецкого? Кажется, мог бы понимать, что без дивизии он не проживет и одного дня… Нет, Савичеву его не перехитрить, дивизию он не сдаст, нужно только получше притворяться здоровым, выиграть время, чтобы там, наверху, не решили его судьбу до событий. Начнутся события, о нем забудут, не станут тыкать в глаза здоровьем, все будет зависеть только от того, пойдет его дивизия вперед или не пойдет, а здоровый он или больной — это утратит значение. Всю жизнь прожил на марше, где же и конец встречать, как не в бою…
Костецкий молча дышал в трубку ровно столько времени, сколько нужно было, чтоб выговорить то, о чем он думал. Савичев терпеливо слушал его молчание, наконец вздохнул и сказал:
— Будь здоров, Родион Павлович… Ты проследи, пожалуйста, чтобы она не задерживалась на базаре, мне картошка нужна к ужину.
— Как только купит, так и отправлю ее к тебе, — ответил Костецкий. И вдруг закричал в трубку раздраженно и зло: — А насчет моего здоровья, Алешка, ты не беспокойся — до Берлина дойду!
Ваня удивленно и испуганно поднял голову.
Савичев в это время опять напряженно думал, сказать Костецкому о приезде Катерины Ксаверьевны или не говорить. Бессильный, отчаянный выкрик Костецкого положил конец его колебаниям. Нет, не надо говорить… Пусть не знает… Так лучше.
— До Берлина всем нам дойти нужно, — тихо сказал Савичев и положил трубку.
Костецкий долго лежал, обессиленный своим выкриком и сдержанным ответом Савичева. Правда, до Берлина всем нужно дойти, но голос Савичева сказал Костецкому, что его старый друг не верит в возможность для него, Костецкого, дойти туда, куда нужно им всем.
«Я, может, и дойду, — слышалось Костецкому в голосе Савичева, — дойду, если не наскочу на мину или не попаду под бомбу… А тебе уже не дойти».
Боль снова зашевелилась в нем, он понял, что, если даст ей разыграться, дело может обернуться плохо: придется вызывать медсестру, а она доложит врачу — не оберешься тогда разговоров.
— Чаю, — потребовал Костецкий таким заржавелым голосом, что Ваня не посмел возражать и сразу же подал ему стакан.
— Заваривай покрепче, — не глядя на своего ординарца, сказал генерал.
— Очень крепкий, товарищ генерал, вы попробуйте…
— Крепче!
Ваня вздохнул и долил из пузатой бутылки в стакан красноватой жидкости.
Костецкий спустил ноги с нар и стал прихлебывать свой чай. Боль начала глохнуть, словно у кошки притупились когти, словно она тронула ими Костецкого напоследок и успокоилась.
Костецкий тоже успокоился, не столько оттого, что боль на какое-то время прошла, сколько потому, что наконец победил в себе вызванное болью бессильное раздражение, которое он минуту назад не мог сдержать и так откровенно выплеснул на Савичева.
Хоть их разговор был очень коротким, хоть вопрос Савичева о домашней хозяйке был изложен в шутливой форме и сделан словно мимоходом, — мол, он не очень интересуется этим пустяковым делом, — Костецкий понимал, что все это неспроста, что фотографирование «тигра» дело очень важное, если Савичев лично интересуется им. Костецкий подытожил телефонный разговор двумя краткими словами: «Уже скоро…»
Уже близок тот час, которого он так долго ждал.
Родион Костецкий хорошо понимал свою болезнь и лучше, чем кто-нибудь другой, знал, что дни его сочтены. Он не думал о смерти и не боялся ее. Если он и хотел жить, несмотря на постоянное страдание, так только потому, что его существование поддерживала мысль, ради которой стоило побеждать боль, заглушать ее впрыскиваниями и знаменитым чаем из пузатой бутылки ординарца Вани.