Шрифт:
…Иван, не выбирая, придвинул к себе первые попавшие под руку часы, обмахнул их ветошкой, с наслажденьем потер друг о дружку руки. Можно было начинать, но сперва… Он перевернул снимок на лицевую сторону и с величайшим любопытством взглянул на себя. Иван увидел корявые, узловатые пальцы своих широких рук, под которыми блаженно выгибала спину черная, раскормленная Муська, встретил ее прямой, очень цепкий взгляд, устремленный некогда в объектив. Собственное же лицо как-то расплывалось; Иван не мог сосредоточиться на нем, всмотреться в него… Он отчетливо вспомнил, как сидел жарким июльским днем на лавочке в тени дома, гладил Муську, думал свои привычные, однообразно тоскливые думы. Подбежал кто-то…
«Семка…» — узнал он по шаркающим шагам, за которые ругала того мать (обувь на нем горела), тринадцатилетнего соседского парнишку.
— Привет, дядь Вань, сводочку не дадите? Как там ваши ноги? Не ломит их на погоду? А то мы завтра на рыбалку с пацанами собрались, — протараторил Семка ломающимся по возрасту голосом.
— Не ломит, Семша, не ломит. Дуйте, — невесело ответил Иван.
— Порядок! — обрадовался парнишка, свято веривший в предвиденье ревматичных Ивановых ног. — Дядь Вань, давайте я вас сниму? У меня тут осталось с пяток кадров. Забить надо и проявить срочно! Край срочно! Там есть кадр, где я с двумя щуками в руках стою.
— Что уж там… Мне так вроде и все равно… — глухо пробормотал Иван. Его вдруг покорежило раздражение: только-то Семке и забот, что на рыбалку в хорошую погоду сгонять! И невдомек ему, что невпопад сунулся со своим аппаратом, что больно человеку сделал. Но сдержался Иван: пацан все-таки, подрастет — понятливей будет. Семка щелкнул затвором — и был таков.
В этой его выходке трудно было усмотреть злой умысел, но Иван все ж почувствовал к нему сильную неприязнь. Ругал себя старым дураком, смех, мол, обижаться на мальчишку, а поделать с собой ничего не мог. Прасковья вскоре (между прочим, не придавая никакого значения) сказала, что Семке, без спросу задержавшемуся на рыбалке, родители устроили хорошую трепку. Иван в душе даже позлорадствовал, тут же, правда, застыдился себя, да что толку.
А осенью, когда уже и подзабыл о случае с Семкой… Ужинали они с Прасковьей в своей жарко натопленной кухне. На крыльце знакомо прошаркали шаги. Узнав их, Иван насторожился. Через ноги, разом занывшие, будто на погоду, дошло до него, с чем пожаловал Семка.
— Здрасте, — без стука просунулся тот в дверь. Что он не вошел, а лишь просунулся, Иван определил по тому, как коротко она скрипнула.
— Проходи, Сема. Что не проходишь? — позвала Прасковья. Иван молча, нарочито громко схлебывал с ложки щи.
— Да не, теть Паш, натопчу… Дядь Вань, я вам фотку принес. Ну, ту… Где вы с Муськой, — за три с лишним месяца еще недавно ломкий Семкин голосишко установился.
— Ну-ка, ну-ка, как он там? — полюбопытствовала Прасковья.
«Экий чертенок въедливый… В чем добром бы так! Дался я тебе с этой карточкой… И Пашка туда же, а ведь не дура вроде…» — усмехнулся в усы Иван, которого и Семкина въедливость, и простодушное любопытство Прасковьи вдруг позабавили.
— Здорово-то как! Муська прям будто мышь увидела. Вот-вот сиганет! — живо отозвалась Прасковья. — Спасибо, Сема, спасибо. Я тебе яблочко… — не по возрасту часто прошлепала босыми пятками к столу и обратно.
«Как я там? Занятно вообще-то… У Паши спросить? Тьфу, глупость! Постой-ка, а ведь что получается?.. Малый-то мог, ну, чего угодно и кроме меня наснимать, — торопился же, а снял не кого-нибудь… Мог отца, мать, черта-дьявола, не все ли равно? Знать, провиденье подсказало. Провиденье… Точно! А? Раз снял, да еще карточку принес, значит, увижу. Точно!» — неожиданно повернулись Ивановы мысли, когда Семка ушел.
Слыша тяжелое дыханье Прасковьи, определил, что она так и стоит у порога, и, тыкаясь рукой вперед, пошел к ней. Уткнулся пальцами в мягкое, мелко подрагивавшее плечо.
— Ну, началось опять… — с жалостью и досадой бросил он.
Грубовато нащупав трясущуюся, податливую руку жены, осторожно взял из нее лощеный, гибкий прямоугольник и, держась за стену, побрел в комнату, подальше от тихих Прасковьиных слез.
В тот вечер он положил снимок в шкатулку, к часам.
…Иван уже долго глядел на него, но внимание было рассеяно и виделось пока не столько запечатленное на снимке, сколько с ним связанное. Наконец с усилием заставил себя сосредоточиться. И что? Те же торчащие на макушке седые космы, отечное лицо. Разве что… Губы явно сердито сжаты, а взгляд широко раскрытых глаз несуразно с той сердитостью почти бессмысленно улыбчив, недоуменно кроток. У Муськи взгляд был осмысленней.
Ивану стало жутко, он резко, не без отвращения, швырнул снимок обратно в шкатулку. Потрясенный увиденным, он чисто машинально поддел отверткой крышку часов, чисто машинально определил неисправность, принялся за работу.
Иван был не в состоянии дать себе отчет в том, чем занимается. Так же механически он мог бы тогда поесть или причесаться. Пальцы, однако, были безошибочны, чрезвычайно уверенны, чего им наверняка не хватало б, даже при полной с его стороны отдаче, продолжай Иван оставаться в буйном, радостном возбуждении, что охватило его с полчаса назад, когда вспомнил о часах. Ему бы здорово мешали тогда благоговейная робость, почтение к ним, потому что, если зрячие глаза были для него жизнью, то часы лежали сейчас на столе молчащим сердцем той жизни. Иван же был лишь сельским часовщиком, а не сердечных дел мастером. Они вместе сумели вернуться из прошлого и снова войти в настоящее. Часы были единственным, что вернулось с ним оттуда, хотя очень явственно сквозь крошечные шестереночки в корпусе, которые он бездумно и все ж точно пробовал отверткой, видел он сейчас то, что осталось позади, замерло, поросло быльем…