Шрифт:
— Отшлепай, Зин, в первую очередь. Гвоздь номера.
— Что-то у тебя все гвозди и гвозди. Смотри, как бы боком не вышли, — ласково отвечал ему полудетский, с милым припиской голосок.
— Теперь я ваш, и неограниченно, — шутливо сказал он, вернувшись. Возбужденность с него уже сошла, глядел на меня с любопытством, но, опять же, умеренным (этаким служебным), «глазка не клал». — Значит, о состоянии дел в нашем ДК? На директора будем жаловаться?
— А почему вы решили, что жаловаться и именно на него?
— Ну, во-первых, когда приходят говорить о состоянии дел, все равно каких, то дифирамбы исключаются… А во-вторых… Вы работник ДК?
— Да…
— Работаете недавно?
— Полтора месяца. После института культуры…
— Вот, работаете недавно, окончили приличный вуз, видели в Челябинске и приличный уровень самодеятельности, и приличные условия для работы, и прочее, и прочее, и прочее… Не могут же после этого нравиться наша шарашка и директор соответственно? Давайте фактики, я их проверю, а дальше будет видно… Состояние ваших, пардон, дворцовых дел — все ж не положение с нашей угольной ямкой, из которого действительно нет выхода.
— А что там за положение? Я знаю, конечно, что разрез скоро выработается… Ну и что? Создадут другие предприятия, — искренне озадачилась я, ибо была от всего этого далека.
— Вам-то еще простительно, а вот когда ответственных товарищей от благодушия распирает… Впрочем, виноваты даже не они. Судьба нашего городишки — один из наследственных ляпсусов. Понять-то стариков можно: энтузиазма было много, потребность в дешевом, быстром угольке еще больше — пятилетки, война… Позарез и побыстрей. Понять можно… Легче все равно не станет. Живем-то мы с вами не тогда, сейчас живем… Нынче при закладке новых разрезов, строительстве поселков при них учитывается все, и удаленность первых от вторых приличная. А наш случай вообще из рук вон выходящий! Ликвидировать эту воронку после того, как из нее возьмут все, практически невозможно. Во-первых, из-за сверхглубины. Засыпать нечем… Этих двух отвалов не хватит и на десятую часть. Остальную породу растранжирили за сорок лет на прокладку дорог… А газ из ямы прет — будь здоров! Затопить тоже нельзя. Оползень страшнейший, город в одно прекрасное время (прекрасного, конечно, мало) может оказаться на дне. Некоторые улицы почти вплотную к обрыву. Да и воды этакую пропасть взять неоткуда. Судный день грядет… Природа таких штук не прощает… И ничего тут не попишешь. Создавать новые предприятия нет никакого смысла. Рано или поздно все сползет в яму…
— Ну и ну! Прям апокалипсис какой-то… — усмехнулась я. Принять его слова всерьез просто не могла: чтобы в наше время, при нынешней технике — и такая беспомощность! Фантазирует малый.
— Не апокалипсис, а реальные вещи. И мой вам совет: как отработаете по распределению, уезжайте куда-нибудь… Людям здесь совсем-совсем не до самодеятельности, потому она в таком жалком состоянии, потому в вашем ДК такой директор… Но заняться им займусь! Обязан заняться.
— Хорошо. А почему бы вам об этом не написать, раз так тонко во всем разбираетесь?
— В чем разбираюсь?
— В ситуации с разрезом, городом.
— Напишу. Только материал не должен быть однодневным. Вещь надо стряпать обобщающую, из глубины, издалека. Сегодняшнее — лишь результат, который налицо, а закладывался он давным-давно, когда разрез награждали. Напишу, и обязательно, тем более, что фактов у меня от и до. Родитель постарался. Он работает в архиве и накатал целый фолиант по истории разреза.
Через два дня Алексей Матвеевич — тогда он еще не был для меня Лекой — побывал у нас. Не инкогнито, разумеется, но и никак своего визита не афишируя. Поприсутствовал на занятиях кружков, говорил с детьми, руководителями.
На его вопросы о причинах развала работы директор отвечал столь туманно и не по существу, что разговор у них так и не получился…
Фельетона в газете не появилось, но через две недели директора вызвали в отдел культуры и предложили «уволиться по собственному желанью». О том, что этого субъекта уволят, Алексей Матвеевич сообщил мне загодя.
На мой вопрос, как ему удалось столь быстро принять меры, он скромно, но не без таинственности ответил, что это не имеет значения. Правда, через несколько месяцев (мы уже поженились) он поведал: копаться во всей той грязи ему не захотелось, он рассказал обо всем отцу и попросил довести эту информацию до сведения всесильного Никитина, с которым у моего будущего свекра были хорошие отношения.
Это я узнала потом, а в те дни Алексей Матвеевич казался мне человеком, способным горы свернуть.
— Зоя! Пора! — требовательно позвал меня Лека.
Я нехотя, жалея, что вообще связалась с этой соседской картошкой, пошла на свой край. Управились лишь к вечеру…
ОТЦОВСКИЙ ВАРИАНТ
(ноябрь)
Савин попытался еще раз вчитаться в Лекин «Сказ о моем отце и деле, которому служит», что в общем-то было ему не просто: слишком уж этот аллегорический пасквиль был жесток, местами просто глумлив. Но в известной зоркости, знании его слабостей и нелепостей, сопутствовавших работе над летописью разреза, Савин отказать Лекиной писанине не мог.
«…Держа за углы выстиранную наволочку, прополосканную уже, изо всех сил (ее, Аугустиных, сил) отжатую, вконец уставшая Аугуста неловко встряхнула ее. Наволочка водворилась на веревку. Руки старухи бессильно повисли, кучерявая, в разбросанных пятнах грязноватой седины, голова несколько раз мелко-мелко качнулась, не то просто от слабости, может, от недовольства той слабостью, но скорей всего безнадежно и окончательно в ней расписываясь: съело меня, съело… Почувствовав, однако, взгляд Матвея, она встрепенулась и пискляво затянула веселую креольскую песенку про плутоватого красавчика пеона, который влюблен во всех девушек плантации, и неторопливо прошлась вдоль развешанного на веревке белья, легонько касаясь каждой вещи ладонью (не просохла ли), всем своим видом, хоть и не очень удачно, давая понять, что она еще крепкая, бодрая и у Матвея нет необходимости обращаться к другой прачке, лишать Аугусту столь нужного ей заработка. Краем глаза она тоскливо покосилась в сторону окна и, не увидев в нем Матвея, принялась шоркать в лохани очередное полотенце.
«Одно из двух: или я — выродок, или ты, каракатица, и впрямь зажилась!» — с прорезавшейся сквозь жалость злостью подумалось Матвею, который снова стоял у окна. Приступы именно этой злости повторялись у него ровно через две недели. В промежутках бывало сколько угодно поводов для прочей злости, но эта приходилась на дни, когда Аугуста являлась в контору и угодливо пищала: «Не соблаговолит ли дон Маттео отдать в стирку белье?» И «дон Маттео», еле сдерживаясь, чтоб не выругаться, «соблаговолял». Поставить бы кого-нибудь на его, «дона», место в такую минуту. Впрочем, так было лишь первые раза четыре, далее же, избегая встречаться с ней, но зная, что Аугуста все равно притащится с точностью минута в минуту, Матвей приспособился оставлять белье на письменном столе с неизменными пятью пиастрами (по просьбе Аугусты мелочью) возле узла. Заслышав на лестнице нечастый стук ее деревянных колодок, он уходил в смежную комнату и пережидал там, пока подслеповатая старуха пересчитает деньги, сложит в кошелек, сунет его под юбку и много бодрее прежнего двинется к выходу, а потом, уже на лестнице, вспомнив о белье, вернется, сердито притопывая деревяшками, сердито приговаривая всякий раз одно и то же короткое слово, которого Матвей, несмотря на неплохое знание испанского, не понимал. В такие дни ему постоянно лез в глаза, издевательски позванивая бубенчиками, трехрогий дурацкий колпак, подкатывала желчь.
Происходившее в эти дни было малоприятной и с обеих сторон вынужденной игрой хотя бы уже потому, что бельем, которое стирала Аугуста, Матвей не пользовался.
В своем роде оно, возможно, было единственным в мире, поскольку предназначалось не для носки, а только для Аугустиной стирки. Матвею внушало отвращенье морщинистое, клювастое лицо Аугусты, пестрые в незаживающих струпьях руки, которые она мыла разве что во время этой пресловутой стирки раз в две недели. Какая уж тут носка? Белье так и лежало от стирки до стирки и, нетронутое, накрахмаленное, снова шло в стирку. Аугуста не совсем еще выжила из ума, чтоб не замечать этого, но из раза в раз ревностно мусолила его, нимало, видать, не интересуясь причинами такого к нему со стороны хозяина невнимания.
Но главной причиной раздражительности Матвея было то, что он знал старухин возраст (Аугусте шел восьмидесятый), знал, что бабка — он воспринимал ее только по-русски — бабкой, надрывается на этой идиотски никчемной работе. Ему было бы проще отдавать ей эти ежемесячные десять пиастров просто так, без комедии (старуха только ими и жила), но он знал также, что Аугуста скорей сдохнет с голоду, чем возьмет деньги даром. Явно даром. Она была креолкой.
Собственно, Матвей и деньги-то отдавал ей не свои. Втравил его в эту историю некто Васильев — один из бывших сотрудников филиала. Через несколько дней после прибытия Матвея Васильева перевели в Главторгпредство. Чем-то обязанный покойному сыну Аугусты, он без особого труда уговорил не предвидевшего своих мучений Матвея выдавать Аугусте под благовидным предлогом (насчет белья подсказал тоже он) по десять пиастров ежемесячно.
— У старухи рак… Больше года она не протянет, — зачем-то обнадежил он Матвея напоследок.
Не то слова Васильева должны были служить утешеньем в будущем, не то он имел в виду, что оставленных им денег с лихвой хватит на остаток Аугустиной жизни и на похороны, что она Матвею ни во что не станет, возможно, даже намекал, чтобы Матвей не был особенно щепетилен относительно той части общей суммы, что после смерти старухи останется, и смотрел на нее как на известную компенсацию за услугу, ему оказанную…
Эта история с Аугустой что-то в Матвее сместила, стала родом душевной инверсии. Ему приходила на ум столь любимая в детстве сказка Афанасьева о живой воде, которой оживляли изрубленного врагами в куски богатыря…»