Шрифт:
Вхожу в одно из таких утр. Давид Самойлович, как обычно, уже за письменным столом, разбирает почту, что-то быстро просматривает и, подняв мне навстречу голову, спрашивает: «Помните, мы с вами вчера говорили об Иване Жданове?» [321] . Как не помнить, если едва не полвечера ушло на обсуждение того, что вскоре станут называть метаметафоризмом, и я, в ту пору любитель всего необыкновенного, стихами Жданова пламенно восхищался, а Давид Самойлович, как забыть, отнесся к ним хоть и приязненно, но скептически. «Ну так вот, – продолжает хозяин дома, – я только что получил от Жданова письмо. И с ним три его стихотворения. Хотите, прочту?»
321
Жданов Иван Федорович (1948) – поэт, первая книга которого «Портрет» (1982) была воспринята критиками (и мною в том числе) как начало прорыва нонконформистов в советскую поэзию{25}.
Я, конечно, хочу, и Самойлов, подслеповато вглядываясь в машинописные листки, читает. Одно стихотворение, другое, третье. «Нравится?»
Я, стряхнув уже с себя остатки похмелья, принимаю важный вид эксперта и говорю: «Два вполне, мне кажется, для Жданова обычные. А вот третье – ну, просто из лучших, самых у него сильных». – «Может быть, даже запомнили что-то?» – уточняет Давид Самойлович. Память на чужие стихи была у меня тогда вполне себе цепкой, и я почти без натуги воспроизвожу с голоса четыре, а то и шесть строчек.
И вот только тут Самойлов расхохотался, опять же как ребенок. Оказывается, день он начал с того, что, вспомнив наш вчерашний разговор, тут же одно за другим написал три «ждановских» стихотворения, в том числе и из самых, как я оценил, сильных. Мало того, он даже не поленился напечатать их на машинке, чтобы произвести впечатление…
Да, на меня одного, единственного слушателя. Поэтому я секунд двадцать, конечно, дулся, но потом тоже расхохотался.
Так мы, хитро переглядываясь, и смеялись вдвоем, пока не заглянула Галина Ивановна и не позвала нас завтракать.
О том, как осенью в 1983 году случилось мне побывать в Пярну, у Самойлова, я сейчас рассказываю спустя десятилетия. А Давид Самойлович, оказывается, еще тогда же занес свои впечатления обо мне в дневник: «Он целеустремлен, честолюбив, играет в игры. По натуре эгоцентрист. Окружающим, кроме литературы, по-видимому, интересуется без остроты».
И – вот вам человек ума необыкновенного! – ни в чем ведь не ошибся. Что и по этому роману, я думаю, видно. Поэтому читать меня, эгоцентриста, стоит только литературоцентристам. Погодой, природой, политикой, женщинами, мало ли чем еще я, конечно, интересуюсь. Но, прав, прав Самойлов – без остроты.
Заскучав сочинять рецензии, я еще в бытность свою «литгазетчиком» придумал, помнится, под себя форматик. Рецензия-диалог он назывался. То с прозаиком Анатолием Кимом поговорю о первой стихотворной книжке Миши Поздняева [322] , то кинорежиссера Сергея Соловьева попрошу поразмыслить об одном из нашумевших романов.
А вот высказаться о новом сборнике Давида Самойлова позвал актера Николая Губенко. И его жену Жанну Болотову, в которую, что уж теперь скрывать, втайне влюблен был еще со… времен «Дома, в котором я живу».
322
Поздняев Михаил Константинович (1953–2009) – поэт, в годы перестройки намеревавшийся стать священником, а затем опубликовавший серию статей с жесткой критикой церковных иерархов и официальной политики Русской Православной Церкви.
О, глаза Жанны Болотовой, с ума сойти – и в ум не вернуться!
Но первый разговор, у них дома, как-то не пошел. Так что помучился я с записями в своем блокнотике, диктофонов тогда ведь еще не было, и собрался совсем уж бросить эту затею.
Но, набравшись духу, все-таки перезвонил. «Я, – говорю, – сейчас в переделкинском Доме творчества квартирую. Может, приедете, – говорю, – и погуляем, и к стихам еще попробуем вернуться?»
Так оно и получилось. Славно вечерком погуляли, и разговор, уже у меня в комнатке на втором этаже одного из коттеджей, потек на загляденье. Только успевай записывать. И вдруг, в Переделкине это и сейчас постоянно случается, погас свет. Разъезжаться вроде бы надо, но разговор, хоть его уж не записать, такой был хороший, такой свойский, что…
То есть как что? Стихи стали в темноте читать, друг друга перебивая и друг другу подсказывая, вот что.
Это в памяти и осталось. Стихи, стихи, снова и снова стихи. И только глаза Жанны Болотовой в кромешной темноте светятся.
Диалог наш в газете, конечно, напечатали. Хотя Жанна Андреевна все свои реплики из верстки сняла. Оставила только Колины. Ну и мои, конечно.
У Станислава Юрьевича Куняева, в глазах людей моего поколения и моего образа мысли, репутация скверная. А между тем, мне кажется, он в 60-70-е годы писал стихи, безусловно заслуживавшие внимания. Их лирический герой уже и тогда был мне чужд, но не то чтобы завораживал, а как-то волновал вот именно своей абсолютной на меня непохожестью. Такой, знаете ли, то ли одинокий волк, то ли одинокий охотник, который в чащобе кого хочешь без колебаний завалит – хоть лося, хоть конкурента по браконьерскому промыслу, хоть случайного свидетеля. И Россия этому лирическому герою открывалась исключительно как Русь, но не Русь Киевская или Московская со святыми и дружинниками, а как Русь Северная, скованная вечной мерзлотой, где от одной заимки к другой можно идти неделями, ориентируясь по полуразрушенным колоколенкам и заброшенным погостам. Что же до этики – ну, мои ровесники помнят: «Добро должно быть с кулаками», – то она сформировалась будто в отсутствии Нового Завета с его идеалами смирения и милости к падшим.
Что-то примерно в этом роде, хотя, может быть, другими словами, я и написал в рецензии, которую тогда, в поздние 1970-е, напечатал журнал «Дружба народов». И Станислав Юрьевич пришел знакомиться. «Давай только, – говорит с порога, – на ты, а то я терпеть не могу этого вашего интеллигентского выканья». Уже интересно, и еще более интересным мне показалось предложение трансформировать мою рецензию в предисловие к его первому однотомнику избранных стихотворений. «Вадим (имелся в виду Вадим Валерианович Кожинов) мне, конечно, ближе, но он пишет скучнее, чем ты, – сказал Стасик (уже Стасик!). – Так что очень тебя прошу».