Шрифт:
Теперь, собираясь на конфирмацию приговора, он вполне владел собою. Попросил принести бриться второй раз за день, привел в порядок руки (Каташа передала ему английский несессер), причесался перед маленьким мутным зеркалом и выглядел настоящим щеголем. Мундир застегнул он весь, до самого последнего крючка — пускай срывают, как хотят. Застегнуться было тем более несложно, потому как сегодня он понял, до какой степени сделался худ — мундира не надевал он с декабря. Сергей Петрович оглядел свои регалии и в очередной раз отметил, как глупа предстоящая церемония. Да, это, видимо, кажется им — он усмехнулся — страшным наказанием: с позором отобрать все эти когда–то столь ценные вещи — мундир, золотые эполеты, ордена. Но это — им, которые живут по–прежнему той же самой суетной жизнию, от которой он на сегодняшний день уже отрекся. Для него вся эта брякающая дребедень — это то, что уже потеряло ценность. И путешествие, которое сейчас начинается для него — путь к душе, яко крещение духом святым, — уже лишено интереса к этим предметам, хотя он жизнь свою положил на добывание сих глупых значков — золотых висюлек и серебряных крестиков. У него остаются две великие ценности — любовь к Богу и Каташе, и ни одну из них отнять и уничтожить нельзя.
Опять пробили часы, он был готов.
После приговора они более не вернулись в равелин — стража привела его в один из нумеров кронверкской куртины, которые в отличие от каменных мешков равелина были просто комнатками, разделенными не доходящими до верха дощатыми перегородками. Отовсюду слышны были голоса: кто–то громко молился, кто–то переговаривался с соседом, часовые перекликались, он слышал малейшее движение в коридоре. Там что–то происходило — вели нескольких человек закованных, судя по бренчанию цепей. «Пора», — подумал Сергей Петрович и выпрямился, сидя на кровати, но шаги не остановились у дверей его камеры, а прошли мимо. И тут он услыхал высокий, протяжный голос Кондратия: «Прощайте, прощайте, братья!»
Он бросился к двери, попробовал выглянуть, но не дотянулся, быстро подтащил табурет и встал на него. В зазор меж дверью и потолком удалось увидеть лишь несколько фигур в конце коридора, окруженных солдатами, кажется, между ними действительно чернелась кудрявая голова Рылеева — и все, они скрылись.
Все казематы были открыты. Всех их, построив в четыре неровных каре, вели на вал кронверка. В рядах был слышен смех, громко разговаривали, ночь светлая была, теплая. Трубецкой нагнал Пущина и Оболенского в тот момент, когда Пущин досказывал Евгению похабный анекдот. Хотелось идти быстро, энергически двигаться, смеяться. Они хотят, чтобы тут плакали, каялись? Не бывать тому — и они старательно подогревали истерическую веселость, царившую в рядах. Один только маленький подполковник из Тульчинской управы был очень озабочен своими эполетами. «Они совсем новые, золотые, — жаловался он, — я бы передал брату… Жалко».
Ему тут же принялись помогать, кто–то увидел знакомого сторожа, которому ранее давал деньги: «Слышишь, друг, я сейчас дам тебе… снесешь на 7-ю линию… идет? Имя записать… господа! Карандашик!»
Снова встретились братья Бестужевы — на этот раз Миша и Саша. Николая не было с ними — как объяснил священник, морякам политическая казнь полагалась на корабле. Бестужевы шли, обнявшись, весело болтая, но тут все вышли на вал и разговоры кончились. Они увидели виселицу и разведенные перед ней костры за густой цепью павловских гренадер.
«Так вот какая бывает виселица», — подумали все разом. Никогда в жизни никто из них не видел подобного сооружения. А сооружение было самое простое — качели, да и только. К перекладине вязали веревки. Один солдат сидел на ней верхом, другой, снизу пробуя веревку, ухватился и закачался, как для забавы. Веревок было пять. «Ну и здоровая же дура!» — пробормотал кто–то в толпе. Вокруг конструкции суетились, что–то приколачивали, возились с досками помоста, бегал туда–сюда офицерик в форме инженерного корпуса. И все это было так обыденно, так делово, как будто для маневров редут устраивали. Да кстати и саперы с лопатками, дополняя сходство, суетились весело, как муравьи.
«Петли накинут, да и отпустят», — говорил священник. И ради этого такой огород городить? Сергея Петровича пробрало холодом до костей. Неужто? Багровые костры в полусвете северной, но уже вполне темной июльской ночи поплыли у него перед глазами. Кто–то заплакал — это был Кюхельбекер, который стащил с себя картуз и, всхлипывая, закрывал им лицо. Его обнимали — кажется, Пущин, который крепко держал его под руку. Да, это был он. «Будет, Кюхля, будет!»
— «Прости меня, Жанно, — захлебывался Вильгельм, — прости, Христа ради!»
Их выстроили перед кострами, барабаны ударили первое полуколенье похода. Виселица довлела над ними, смешивая мысли, и все происходящее внезапно стало дико и страшно — пришла даже мысль: может быть, всех сейчас убьют? Сожгут? Впрямь отрубят головы, как в сентенции? Трубецкой обернулся. Со всех сторон были войска, с музыкой, знаменами, флейтами, барабанами, несколько десятков генералов верхами и река за спиной. Вырваться, спастись было нельзя. Снова зачитали сентенцию. Первый разряд. Профосы, подхватив с двух сторон под руки, вывели его вперед, к костру. Трубецкой выпрямился, стараясь улыбаться холодно и презрительно, и тут началась возня — с него пытались сорвать мундир, крючки не поддавались, солдаты были в перчатках и не могли расстегивать. Сергей Петрович, набычившись, расставив ноги, пытался устоять на месте. Наконец, хорошее сукно с треском поддалось — мундир, разодрав на три куска, бросили в костер. Запахло паленой шерстью. Снова били барабаны. Солдаты, разозленные возней с мундиром, грубо швырнули его на колени и занесли над ним обнаженную шпагу.
«Фиглярство, — бормотал Трубецкой, — глупость…»
В этот момент он неожиданно почувствовал жгучую боль в темени — плохо подпиленная шпага при переламывании ударила его по голове. Он вскрикнул и чуть было не упал лицом вниз, но его под мышки подхватили и подняли. Все было кончено. В ушах звенело. Сергей Петрович потрогал темя — волоса были мокры.
— Господа, нет ли платка? — как можно спокойнее попросил он. Кто–то подал ему платок, и он прижал его к ссадине. Стало темнее — пламя костров с трудом справлялось с таким количеством тряпок — ярко рдели пуговицы, ордена, золотые нити в горящих аксельбантах. Кто–то кричал, бранился.