Шрифт:
После зимней сессии ходить в институт было больше не нужно, считалось, что они пишут дипломную работу, но времени было слишком много, и Вета отдыхала. С работы она уволилась, все равно до окончания института оставалось всего ничего, и летом надо было отдохнуть — третий год без отпуска она не выдержит. К тому же у Марии Николаевны остались деньги, совсем немного, но при желании можно было дотянуть до будущей зарплаты, а Вете одной почти ничего не было нужно. Она спала, ходила в кино, по вечерам сидела у мамы, безуспешно дожидаясь Ирку. Дома было уютно, наглажено, чисто, из кухни вкусно пахло компотом, мамиными пирогами, еще чем-то, издавна знакомым, но теперь уже забытым и далеким, пахло детством. Мама незаметно подкармливала Вету, и ей лень было противиться, лень двигаться, она сидела перед телевизором, дремала, смотрела все подряд и постоянно испытывала искушение остаться здесь, остаться навсегда. Но это было невозможно, не нужно, неосуществимо. И кроме того, никто ей этого больше не предлагал. И она вставала, надевала шубу, наматывала на шею шарф и уползала снова в свою запущенную одинокую берлогу, за которую у нее все никак не хватало мужества взяться.
Солнце уже давно повернуло к лету, и хотя на улице стоял лютый мороз, от сверкания снега, от небесной ледяной синевы на душе делалось легче, и Вета наконец решилась. Пора было расчищать свою жизнь. Она выбрасывала старую обувь, подгоревшие кастрюли, связала в узелок и, стыдясь себя, отнесла на помойку затертое белье и старенькие платья Марии Николаевны. Только к ее бумагам Вета все не решалась приступить, к письмам, фотографиям и Роминым тетрадкам, это было слишком страшно, слишком опасным взрывом для ее неокрепшей, едва устоявшейся души, и, старательно завернув бумаги в газету, Вета отложила все до лучших времен.
Зато квартира день ото дня меняла свой страшный, запущенный облик, становилась веселой, спокойной, уютной, даже просторной — картины на стенах, стол под ковровой скатертью с длинными кистями, длинная латунная люстра стиля модерн с зеленым абажуром, цветы в старой фаянсовой вазе на рояле, маленькая чистая спальня с письменным столом у треугольного окна, а комнату Марии Николаевны она убрала, вымыла, сложила вещи в чемодан, закрыла дверь и оставила, пустую и безликую, словно гостиничный номер.
Сначала Вета задумала перетащить к себе Ирку, она все снова и снова заводила разговоры об этом, даже маму пыталась уговорить, но сама Ирка отмалчивалась, вскидывала на Вету темные, изучающие, задумчивые глаза, пожимала худенькими плечами. И Вета наконец поняла — Ирка не переедет, не захочет.
«Но почему, почему, почему? — спрашивала она сама себя в сотый раз и сама себе отвечала: — Поздно».
Ирка выросла, она больше не нуждалась в Вете, она нуждалась в самостоятельности, там, дома, у нее была своя собственная, налаженная, ею устроенная жизнь. Мама больше не могла ей помешать, а она, Вета, — могла, с ней пришлось бы считаться, приспосабливаться к ее привычкам и настроениям, а этого Ирка не хотела, не могла сейчас себе позволить, слишком важный период начинался в ее жизни. И Вета отступила, она понимала, что Ирка права. Их отношения были бы неравноправными, неправомерными; ей, Вете, Ирка нужна была для собственного утешения, для радости, для чувства реальности мира, которое она начала терять за своими бедами, за своей неудавшейся учебой, несложившейся жизнью, но ведь у Ирки были свои задачи, свои проблемы, и вот она-то не нуждалась ни в Ветиных заботах, ни в Ветиных советах, ни в Ветиных будущих деньгах. Ирка давно уже была в их отношениях старшей, это она советовала, утешала, помогала, но посвящать этому всю свою жизнь — нет, этого она не хотела и вот молчала, хотя давно все для себя решила и только стеснялась сказать Вете.
Залететь вечером, как буря, с кульком апельсинов в руках, закружить Вету, натараторить, рассказать множество смешных, колких, веселых мелочей, раскидать по столу свои лекции, рисунки, новые книги, ахать, восхищаться и вдруг исчезнуть — вот что такое была теперь Ирка. А потом за ней возник и стал появляться с пугающим постоянством целый хвост поклонников. Одни поклонники исчезали, появлялись другие, но те, что получили отставку, еще колыхались некоторое время, звонили по ночам, дышали в трубку и даже иногда являлись поплакать у Веты на плече. И Вета утешала их и объясняла им, что Ирку нельзя принимать всерьез, что Ирка шутила, что Ирка никого не любит и замуж не собирается. За какие-то несколько месяцев главных претендентов сменилось три или четыре. Со всеми ними Ирка была весела, равнодушна, убийственно дружественна. Она совершенно не была кокетлива, но какие-то неведомые силы клокотали и вспыхивали в ней, сводя мальчишек с ума, и Вета наблюдала за всем этим буйством с нежностью, печалью и завистью. Она всего этого не знала, она была другая — угловатая, сонная, спокойная, а сейчас, в свои двадцать два, — почти старая. Ее обижало, что влюбленные мальчики совершенно не замечали ее, Вету, а разговаривали с ней и обращались так, словно она была Иркиной бабушкой, — заискивали, жаловались, пытались подольститься, но не видели, не замечали, что она молодая, красивая, одинокая, что она живая женщина, черт возьми! И только один, самый юный и прыщавый, заявившись к ней однажды в воскресенье, чтобы разыскать и наказать Ирку за ее вероломство, вдруг замер на пороге, покрылся пунцовым румянцем, захлопал глазами, затоптался, сжимая руками заячью шапку, и понес несусветную чепуху. И тогда Вета успокоилась. Слава богу, она еще жива, существует.
А тем временем подкрадывалась весна, и давно пора было браться за дипломную работу. Вета чувствовала, как она отстала, отвлеклась от дел. Она просмотрела свой лабораторный журнал и сразу увидела — работы еще много, все было сделано кое-как: не закончено, не додумано, все оборвано на полуслове. Идти на кафедру смертельно не хотелось, но надо было. И Вета скрепя сердце пошла.
Приборчик ее стоял на месте, бумаги не прибраны, посуда не мыта, Люба все еще не вышла на работу. По старой привычке Вета занялась кафедральным хозяйством, все приводила в порядок. Это было легче. Так не хотелось думать, ворочать заржавевшими мозгами, но время уже торопило ее, и она опять взялась за свои образцы. Уныло, однообразно потянулись недели. Медленно вступала в свои права весна. В конце марта Вета села писать и быстро-быстро, за две недели, все накатала, начертила графики и схемы, сама перепечатала и отнесла в переплет. Валентина Васильевна работу прочитала, решительно, с длинным росчерком подписала и вдруг разразилась гневной тирадой, неизвестно в чей адрес, о том, как зажимаются и не ценятся молодые таланты и бесцельно губятся старые кадры. Из этой тирады Вета поняла, что работа Валентине Васильевне понравилась, она и сама знала, что, по студенческим меркам, все сделала толково, хотя бы уж потому, что поставила перед собой пусть небольшую, но реальную задачу и эту задачу решила. Конечно, заслуга в этом в большей мере принадлежала «старым кадрам», то есть Валентине Васильевне, но и она, Вета, «молодой талант», тоже не подкачала.
И все-таки тирада была смешна, никто не мешал Валентине Васильевне сказать о Вете пару добрых слов заведующему кафедрой, на которой она работала и училась, терять тут было нечего, но Валентина Васильевна, мучимая своими собственными амбициями и проблемами, не захотела, не пошла и вот теперь, терзаясь стыдом и досадой, выкрикивала в пустоту смешные угрозы.
Вета слушала ее, вежливо улыбаясь, и не чувствовала ничего. Может быть, это даже к лучшему, что она не будет работать здесь, в своем институте, — ей нужно было сменить обстановку. Пусть уж все будет новое сразу — место, работа, люди, жизнь. Иначе она задохнется в этой пустоте.
Ночью ей приснился удивительный сон. Она шла по улице странного, незнакомого города, где не было ни деревца, ни забора, а только узенькие каменные готические дома, примыкающие один к другому так, что один дом переходил в другой, возвышаясь над ним, потому что улица была горбата. И вот у подъезда одного из этих домов, серого, с высокими стрельчатыми окнами, с каменными узорами и львиными мордами, с зеленью, свисающей с глухих таинственных балкончиков, под узорным железным козырьком стоял человек в черном костюме, в черном котелке, с тростью. Все вещи на нем были необычно дорогие, сорочка сверкала, в галстуке блистал драгоценный камень, на пальце было тяжелое кольцо с печаткой. И этот человек был папа. И он ждал на улице ее, Вету, чтобы пригласить ее в свой дом и показать, как красиво, спокойно, достойно он живет. И хотя Вета помнила, что папа давно умер, ей не было страшно, она знала, что она здесь только в гостях, но увидеть его, его гладкое холеное лицо, яркий блеск его очков, его твердую улыбку — все это была такая радость, такой праздник, что она задохнулась. Ей хотелось кинуться к нему, но было нельзя, он поворачивался медленно, чопорно, недоступно, плавным изящным жестом пропустил ее вперед, и они вошли в дом. Дом был прекрасен, анфилада комнат упиралась в маленький уютный кабинет, полный удивительных старинных вещей, безделушек, мебели. Посередине комнаты на возвышении стоял мягкий диван с гнутыми спинками. «Вот здесь я буду жить», — счастливо замирая, подумала Вета и вошла в какую-то дверь. Внизу, в огромном подвале, оказался эллинг с лодками, было темно, ветрено, влажно, она шла все дальше и дальше, пока не вышла в порт, к самому морю. В темноте на воде качались старинные яхты, слабо светились цветные огни. «Какой дом, — блаженно думала Вета, — какой у папы дом! Как хорошо, что он позвал меня!» Она понимала, он очень богат и ему хочется сделать ей что-нибудь приятное, прекрасное, все, что она пожелает, но ей больше ничего и не надо было, только быть здесь, дышать этим сырым ночным воздухом. Она повернулась стремительно и открыла глаза.