Шрифт:
— Ты что, ранен?
— Отдыхает человек, понятно? — слабым, но раздраженным голосом сказал Тимчук. — Нечего зря здесь околачиваться. Твоя рота где?
Степанов нагнулся, поднял с земли автомат и, надев его себе на шею, сказал:
— Ох и самолюбие у тебя, парень!
Подхватив под мышки Тимчука, он взвалил его к себе на спину и понес в санбат.
Сдав раненого, Степанов нашел политрука первой роты и сказал ему:
— Товарищ политрук, ваш боец Тимчук геройским подвигом собственноручно подавил огневые точки противника, скрытые на подступах села. Это дало возможность нашей третьей роте зайти во фланг фашистам.
— Спасибо, товарищ боец, — сказал политрук.
Степанов напомнил:
— Так не забудьте.
Повернувшись на каблуках, прихрамывая, он пошел к западной окраине села.
1942
Девушка, которая шла впереди
Командир разведывательной роты привел ее в хату, где спали бойцы, и сказал вежливо:
— Вы садитесь и обождите. У нас специальность такая — днем спать, а вечером на прогулку.
Откозыряв, он щелкнул каблуками и вышел.
Пожалуй, лейтенанту козырять и щелкать каблуками перед девушкой не следовало: на шинели у нее были петлицы без всяких знаков различия. Но в данном случае лейтенант чувствовал себя больше мужчиной, чем командиром.
Девушка села на лавку и стала смотреть в окно.
Стекла были покрыты диковинными белыми листьями. Их вылепила стужа.
Бойцы спали на полу, укрывшись шинелями.
Прошел час, два, три, а девушка все сидела на лавке. Мучительные припадки резкого кашля сотрясали ее тело; наклоняясь, прижимая ко рту варежку, она пыталась побороть приступы. И когда потом откидывалась, тяжело дыша, опираясь затылком о стену, набухшие губы ее дрожали, а в широко открытых глазах стояли слезы боли, и она вытирала их варежкой.
Уже совсем стемнело.
Вошел лейтенант. Не видя впотьмах, он спросил:
— Вы тут, гражданочка?
— Здесь, товарищ лейтенант, — глуховато ответила она.
Лейтенант наклонился и стал будить спавших бойцов.
Потом он отозвал в сторону командира отделения Чевакова, долго шепотом давал ему какие–то указания и в заключение громко произнес:
— Батальонный так и приказал: общее руководство твое, а конкретное — ихнее, — и кивнул головой в сторону девушки.
— Понятно, — сказал отделенный и стал одеваться.
Ужинали торопливо, не зажигая света. Девушка, набирая пол–ложки каши, ела так медленно и осторожно, словно каждый глоток причинял ей боль.
Видя, что она не доела своей порции, отделенный сказал:
— Вы не волнуйтесь. Подзакусить перед прогулкой — первое дело.
— Я не волнуюсь, — тихо сказала девушка.
Сборы были короткими, молчаливыми. Заметив, как девушка тщательно укутывала шею теплым толстым шарфом, Чеваков сказал:
— Горлышко простудить боитесь?
Девушка ничего не ответила, и все вышли на улицу.
Круглая яркая луна висела в небе. Снег блестел.
Чеваков выругал луну и пошел впереди, но, обернувшись, сказал девушке:
— Через линию фронта, конечно, я проведу. А дальше уже вы, будьте любезны.
Девушка шла между бойцами Игнатовым и Рамишвили. И когда бойцы, переходя поляну, озаренную голубым светом луны, посмотрели на свою спутницу, они ее не узнали.
Маленькая, в больших валенках, она была не то чтобы одета в шинель, а скорее завернута в нее, как подросток в отцовскую шубу, глаза же были такие хорошие, что оба бойца смутились и отвернулись.
Когда девушка поскользнулась, Игнатов подскочил к ней и сказал:
— Разрешите, я вас под ручку возьму.
Девушка остановилась и испуганно спросила:
— Это зачем еще?
Игнатов покраснел, несмотря на мороз. Но на помощь ему пришел Рамишвили:
— У нас на Кавказе, барышня, полагается, чтоб мужчина был всегда рыцарем женщины.
— А на фронте полагается, — хрипло сказала девушка, — думать больше.
Рамишвили хотел ей что–то ответить, но Чеваков сердито прикрикнул:
— Разговорчики! Забыли, где находитесь.
Перешли линию фронта часам к двенадцати. Вошли в лес, темный, сумрачный, с лежащими на снегу ветвистыми тенями. Теперь впереди шла девушка. Засунув руки в рукава шинели, она шла быстро, хотя и семенящей походкой. Тропинка кончилась. Через балку переправлялись по пояс в снегу. Лощину пришлось переползать. Ползли долго, часа полтора. Потом вышли на просеку. Миновали какую–то деревушку, черную, некрасивую на искристом, чистейшем снегу. Потом снова брели по целине, с трудом выдирая ноги из сухого, сыпучего, как песок, снега.