Шрифт:
Худяков поднял голову. Увидел ангелов. Закрестился, кланяясь…
Прощальная квелая очередь. Андрей наклонился, тронул Куркина губами за черно-белую, славянской вязи бумажку.
— Отойдем? — Сибирцев возник, тонко напряженный.
Схоронились за колонну.
— Не для такого момента и не для места свята. Ты у нас работал, писал чудно. Правильно, что ушел. Надо искать себя. Я в твои годы столько мест перепробовал! У нас такие пироги. Позавчера, только горе стряслось, ко мне явились. Угадай — откуда?
— Все попрощались? — взвизгнул батюшка.
Глухой ропот был ответом.
— “И души, и бестии”! Небось забыл таких? Я сам забыл, их последнее время не слыхивать. От безделья, что ли, стали они ворошить… И получается, статья твоя вышла в декабре. А выловили ее — да и то в Интернете, через поисковик — на прошлой неделе! И грозятся. Иск вам закатим, возле редакции пикет поставим. Я говорю: парень оступился. Они ни в какую: выгони публично. А мы в этих исках как мышка в писках…
— И неужели, — подыграл Андрей, ощущая равновесие, — раньше они статью не читали?
— Представь! — Служака хлопнул себя по лбу в венозной прозелени.
Обычный стук мяча в спортзале — таково заколачивание гроба — весьма молодежный звук.
— Представил, — сообщил Худяков и выглянул из-за колонны.
— Умница, если представил. Андрюх… Андрей? Понимаешь, Андрюх, мы свои ребята, ты наш парень. Сделай поступок. Ты уже поступок делал, когда про контору эту конченую писал. “Дуче и его бестии”. Гениально. Сам придумал? Короче, мы от тебя отречемся.
Удары молотка легонько расширяли Сибирцеву зрачки.
— То есть…
— То есть дуче этому е…учему надо, чтоб тебя пропечатали. И пропечатаем: Ферзь, допустивший клевету, уволен. А ты если что — подтверди. Выбора нет. Лучше так, чем суд, пикетчики, и еще прощения просить, и настоящее твое имя склонять. А так — псевдонима уволили. Псевдоним пускай и парится.
Публика с гробом завозилась.
— Несут, — сказал Андрей.
— Ты с ним сильно дружил?
— Я?
— Горячий он был, сжег себя. Он за темы такие брался… я тебе скажу… огнеопасные. Я считаю: зачем лихачить? Для того меня на работу взяли, чтобы советом помог, чтоб поостыли головушки… Времена меняются. Накипь уходит. Но нормальные всегда останутся. Так?
— Да я б и не писал ту статью! Это все Петр Васильич. Он и заглавие придумал…
— Честно, что ль? И нехорошо о покойном, а напортачил. Договорились? Ты, я вижу, головастый! Ищи себя, пиши, главное — позитиву больше. — И, пожав руку, расцвел розово, превесело, собрался, стиснулся, покоричневел. — Вечная память Петру Васильичу!
Заспешил на выход. А гроб… Гроб унесли. Андрей остался.
Лбом коснулся колонны.
И мраморная стынь пронзила сердце, опалила носоглотку. Вой, хором вой, стародавняя вьюга, спрессованная в сухое молоко колонны!
“…плакашася горько”.
И со всей очевидностью у этой колонны ясно стало: Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ, КУРКИН. Не похоть твою, а мертвого тебя. Никто не любил, никто никого, и особенно никто умершего. Мокрой жалобной наседкой наскакивал Куркин на “вредных”, раскидывая перья, дрожа над “командой”, над “маленьким”, обидчив был, отходчив, нещаден к себе…
Умер. И сгниет.
Андрей — предатель!
“Петр Васильич, ты, ты прости меня, я перед тобой виноват”, — запоздало сознавался в ледяную колонну, ритуальные автобусы катили Москвой, набитые другими людьми, которых тоже жалко, и в одном из пяти автобусов гроб гремел.
Раб божий
Он трудно отвязывал-привязывал калитку, копошась в пружинистых лиловых трусиках, заменявших замок.
Таня сидела на веранде за толстой книгой.
Подняла голову на шаги. Склизкая красная морда. Из-под широких очков благородной читательницы сочились слезы.
— Зачем приехал? Библия. Соседка дала.
Обнялись.
Легли на втором этаже, и засмеркалось.
— Я звонила маме. Я ей все выложила. Про быка… Она не верит. “Мама, он чудом нас не запорол! Мама, я точно крещеная?” А она: “И когда твой муж на работу устроится?” И ощутила я такое одиночество. Она хочет нам путевку оформить. На землю святую…
— Я туда ездил.
— Что ж ты ничего не говорил? Был в Гефсимании?..
— Меня там пронесло.
— Как?
— Обыкновенно. Поносом…
— Заткнись! — Она стремительно отвернулась. — Богохульник… Я разведусь с тобой, если еще раз… Не лезь! Не трогай меня!
Он превращался в робота. Скучноватого, металлически серенького. По вечерам — за спиной в разинутой кафельной комнате хлестала вода, наполняя ванную, за смеркающимся окном глухо гнал город — юноша немножко писбал. На столе мирно горела китайская лампа (шершавое туловище керамического сосуда с рисунком болотной лилии, сверху — бумажная каска с желтым лотосом). Лампа жарила горку листочков, на которых сбивчиво соперничали дневные пометки.