Шрифт:
Я шла к ней, выращенной в темноте, под землей, на скудном рисе, предоставив себя силе, толкающей и влекущей к ней. Я знала, что доберусь. Боялась лишь опоздать. Боялась, что бомба опередит меня, обгонит мое объятие. Но можно искалечить объятием, не только бомбой.
Готовлюсь стариться в одиночестве. Что не может быть отнято у меня? Только то, что я уже потеряла. И если ударит час, провожу ее с тихой улыбкой, на которые я нагляделась на лицах матерей, потерявших детей там, на ее родимой земле.
Ищу в вещах их обратную сущность, чтобы, может быть, притаиться там.
Еще раз есть возможность зайти в буддийскую пагоду. Захожу. Сам воздух Вьетнама как бы напоен этой древней и ветхой мудростью. Она в неподвижных самосозерцательных водах, в спокойной зелени рисовых зеркальных полей, где каждый стебелек тоже созерцает себя.
Пыльную усталость оставляю у входа вместе с обувью. Делаю первый шаг, что-то останавливает меня. Каменная загадка. Над тяжелой дверью вырезаны из белого камня три круга, преломляющиеся один в другом. От косого освещения углубленная резьба залита тенью, как черной тушью, что подчеркивает белизну самого узора.
Спрашиваю, что значит этот символ? Вьетнамцы независимо от того, буддисты они или коммунисты, никогда не торопятся с ответом. Ждут, чтобы создалось настроение, терпеливо настраивают ваш внутренний воспринимающий инструмент, ваш внутренний слух. Ответ упадет вовремя, как зрелый плод в открытую горсть в момент сосредоточенной жажды.
Вхожу внутрь, присмирев от своих босых бесшумных шагов.
Плиточный двор подметен до пылинки, словно само время работает пылесосом. Ступаю в древний полумрак самого храма. Благовонный дым ароматических тлеющих палочек дурманит меня. Бритоголовый бонза стоит с неподвижностью статуи, сделанной из векового потрескавшегося бамбука.
Голос его надтреснут как дерево. Он идет из глубины земли, где истлели предыдущие поколения. Он собрал весь их опыт. Он говорит:
— Каменный знак у входа обозначает:
То, что есть, не есть. То, что есть ты, не есть ты, То, что будет, не будет.— А то, что было? — мой вопрос пролепетался по-школьному перед его ровным судейским голосом.
— То, что было, то было.
Смотрю опять на круги. Три круга, преломленные в середине, вклиниваются один в другой и тем самоисключаются.
Всякий, кто входит сюда и кто выходит отсюда (а предполагается — в жизнь и из жизни), проходит через эти круги:
То, что есть, не есть. То, что есть ты, не есть ты, То, что будет, не будет.Только то, что было, — вот правда.
На плече у меня спит ребенок, значит я не должна спать.
Китайский аэропорт Наньнин — первая посадка после Вьетнама. Ха спит. Проспала расставанье с родиной. Не смею пошевелиться, чтобы не потревожить ее сон. Утро легло на мое плечо тяжестью детской головки, тяжестью страшной и теперь уж неотвратимой ответственности.
Самое трудное утро в моей жизни.
Война осталась за пределами слуха. До этого первого мирного пристанища не доносятся разрывы бомб. Здесь надо бояться только краски. Все — свежеокрашенное. Ловкие молодые китайцы карабкаются по стенам, заборам, деревьям и все красят в красный цвет. «Осторожно, окрашено!»
Несу ребенка, спящего на моем плече. Прохожу осторожно через все двери и контроли, через все иероглифы. Берегу ребенка от краски.
Чиновник с профессиональной подозрительностью долго изучает мои документы, поднимает протянутыми пальцами сонную головку, словно сломанный цветок, всматривается в меня и в нее.
— Ваш ребенок?
— Нет.
— Почему же с вами?
— Едет ко мне в гости.
— Куда везете?
— Подальше от бомб.
— Зачем?
На этот вопрос я сразу не нахожу ответа.
— Сколько ей лет?
— Шесть.
— Почему кажется меньше?
Смериваю взглядом чиновника. Он выглядит как мальчишка. Отвечаю.
— Вьетнамцы низкорослы, а дети тем более. Ну и война, недоедание, сидят в земле…
Мой голос искусственно невозмутим. Говорить бы мне всегда таким же голосом.
Чиновник уходит советоваться к начальству.
Сон наполнил ребенка как теплый сладкий напиток и сделал его вдвойне тяжелым. Самое тяжелое утро в моей жизни. Несу это утро на плече, должна протащить его сквозь игольные ушки контролей, проверок, неумолимых чиновников, сквозь непонятные иероглифы. И к тому же: «Осторожно, окрашено!»
Предстоит мне далекий путь. Ненасытно смотрю на сонное личико, стараюсь привыкнуть к его посторонним чертам, стараюсь сродниться с ним. Через глаза, через тяжесть в руках образ ребенка втаптывается в меня.