Шрифт:
Но ареопаг теперь возглавляла не она. И большой директорский перст римским жестом выразил убийственный приговор: «НА ПЕНСИЮ!»
…Это они, неугомонные Капы, ошалев от страха смерти, который, как метастазы раковой опухоли, разрастается в торричеллиевой пустоте их души, это они, наделенные, как назло, несокрушимым здоровьем и все той же сатанинской энергией, бегают по общественным приемным, строчат анонимки, донимают бессмысленными звонками «правоохранительные органы» (при этом требуя непременно письменных ответов), бесконечно судятся с соседом за семь сантиметров забора. Это они терзают врачей ипохондрическими недомоганиями, сживают со света чиновников требованиями перенести автомобильное шоссе подальше от их жилища, потому что у них от шума закладывает уши, насилуют слух работников санэпидстанции жалобами на дурное качество воды, воздуха, света и вообще любой среды в ареале их обитания (что понятно). Это они осуждают, распинают, обличают, поучают, требуют, сплетничают, зубоскалят, охотно подписываются, гневно присоединяются, — словом, отнимают жизнь у других, пытаясь отчаянно ухватиться за них протянутыми из болотной жижи руками, чтобы не одним уходить.
Мне всегда бывает их жаль. Страшно умирать тому, кто не жил.
А как же насчет едоков–то? Неужели я ошиблась в свои двенадцать лет?
Нет, ошибки не было.
— Ну что это за поляну, блин, накрыли, даже икры нету, все, больше не буду деньги сдавать, пойду куплю себе конфет «Мишка в малине» двести граммов, слышь, Танька, ты че сегодня снила? Воды пить никто не просил? Спрашиваю: че снила? Воды пить никто не просил? Когда пить воды просят и даешь — это значит, денег не будет. Никогда не давай пить воды, когда спишь! Глянь, а эта–то, напротив, свинья поросная, жрет одни бедрышки, полная тарелка уже костей, а вон у той, толстомордой, дочка подцепила богатенького, дак на свадьбу, слышь, экипаж заказывали, кони белые, платье на невесте, как за полтора лимона, а стоило четыреста пятьдесят, я те точно говорю, мать голову сломала — все думала, что подарить, богатым–то стыдно дешевое дарить, богатым надо дорогое, это бедным можно дешевое дарить, а богатым — им нет, им надо дорогое, жених–то хороший, да, но без стержня, все родители за него, и он за родителями, ничего, жисть, она заставит, жисть, она такая, куды денется, главное для девушки — удачно выйти замуж, дык ты че, Таньк, сегодня снила? Пить воды никто не просил? Спрашиваю: че снила? И т. д. — по новому кругу.
На мой электронный адрес пришло «магическое» послание: нечто о Единороге. От меня требовалось переслать этот бред пяти моим знакомым, взамен же мне обещали «исполнение всех желаний». Письмо я отправила в корзину, и, надо думать, поэтому вместо «исполнения желаний» неожиданно оказалась в заводской столовке, где праздновался юбилей бывшего одноклассника. Классическая комедия положений: шла в одно место, попала в другое. Видимо, это была месть Единорога.
Мне отвратительны их разомлевшие рожи, оживляющиеся при звоне стаканов. Если бы мне в страшном сне приснилось, что мой организм подвергнется истязанию этой жирной хавкой, он не дожил бы до утра. Я не способна понять, как можно тратить жизнь на пустые, никчемные их разговоры, — вывернутая мусорная куча возбуждает во мне меньшее отвращение, чем эти байки, полные самодовольства и лени, байки «победителей жизни». Ну и демонстрировали бы друг другу шоколадное ассорти своих побед: кто — новую машину, кто — новехонькую должность, кто — новообретенные знакомства и связи, но нет, они — как тля на лист, как осы на сладкое — льнут со своими россказнями именно ко мне, хотя менее благодарного слушателя, пожалуй, трудно отыскать. «Что это за занятие, блин, по жизни — книжки писать? — мычит с набитым ртом юбиляр, удачливый директор рыбного магазина. — Я те точно говорю… у меня на сортировке больше, в натуре, заработаешь… приходи, не парься, возьму, пока я добрый!» — «А это платье на вас довольно секси!» — хором восклицают дамочки, мировая скорбь которых состоит в том, что глянцевые женские журналы в рубрике «Голос тела» слишком поздно указали им дорогу к оргазму. В годы их юности эти дамы в железных башмаках, панталонах с начесом и пилотках со звездой добросовестно месили грязь совсем другой дороги: к светлому будущему, и то время уже не вернешь. Слушая этот лесной шум («Колбаски в фольге просто бесподобны, воробьиные тушки — так, кажется, они называются?» — «А бутылочку джин–тоника кладите в сумочку, дома «Поле чудес» включите — вот он, кайф…» — «Я когда гуляла на юбилее у директора, нам потом разрешили взять со столов все, что осталось…» — «Положи мне отбивную, ну чего ты жидишься, точно последний х… без соли доедаешь…»), начинаю понимать: и то правда, бахвалиться друг перед другом им уже приелось. С безошибочным инстинктом профессиональных едоков они находят в этой толпе того, кому единственно и стоит завидовать. Но так как завидовать — это для них очевидно — в моей жизни нечему, они завидуют моему одиночеству, которое тут же и осуждают, а поскольку сами не способны извлечь из одиночества ничего, кроме алкогольного тремора, то живы не будут, если хотя бы не изгадят его слизью своих разговоров.
Но я уже не та девочка, которая стояла когда–то перед ареопагом сытых. И не уговаривайте, родненькие, не присоединюсь, да и вообще, я тороплюсь, — меня ждет книга одного автора, он для меня, в отличие от вас, живой, хотя давно уже не доставляет хлопот чиновникам по гражданству и миграции фактом обмена своего земного паспорта. Возможно, для вас это всего лишь вариант некрофилии. Но то, за что вы так колотитесь — как непременно когда–нибудь станет ясно даже вам! — копится и приобретается, вот смех–то, ради любопытства фельдшера скорой помощи, которая, держа носилки с вашей набитой всем, что вы успели съесть, тушей и не без труда выруливая к выходу среди ваших бархатных диванов и домашних кинотеатров, будет рассеянно скользить по ним взглядом.
Так кто же из нас некрофил?
Вероятно, я сказала что–то непристойное, потому что рты перестают жевать, смех скисает. За плывущими по воздуху жалкими гримасами проступают грязные стены с инструкциями по спасению утопающих. В прозрачных разбухших мешках колышется жирное месиво непереваренной пищи. Две разнополые особи, не замечающие того, что сквозь их черепные коробки просвечивает мозг, размером с грецкий орех, заняты типовой отработкой дыхания рот в рот. «На дорожку» мне суют коробку конфет — ассорти злобы, зависти и серости; эти черные сгустки отравили бы мой организм, вызвали бы в нем вспышку какой–нибудь болезни.
Спасибо, дорогие, кушайте сами!
Бабушка Вера до конца жизни сохранила какую–то юношескую застенчивость: терялась, когда на нее обращали внимание, избегала конфликтов, даже когда имела на то веское основание. Помню, лет в шестьдесят пять она сломала руку; эскулапы наложили гипс, и она, постеснявшись сказать про боль, мучилась целый месяц, а потом выяснилось, что гипс был наложен неправильно. После повторного заключения и освобождения руки она носила ее в поликлинику на массаж и рассказывала о медсестре с тихим удивлением: «Положишь рубль в карман — хорошо пожмякает, не положишь — только погладит». «Класть рубль» в карман работнику поликлиники ее научила, пожалев, соседка, — а то бабушка так и отходила бы положенное ей число сеансов без всякой пользы для себя. Впрочем, и на это у нее находились оправдания: «Наверное, им там совсем мало платят», — вздыхала она. Даже наглые обвешивания в магазине она сносила терпеливо, потому что испытывала неловкость — разумеется, не за себя, а за тертую тетку–продавщицу, которая вдруг будет выставлена воровкой перед всей очередью. Вера, мне кажется, вовсе не умела сердиться, требовать чего–то для себя, никогда не произносила оскорбительных и бранных слов; в этом можно видеть ее жизненную небитость — все взаимодействия с социумом, чреватые конфликтными ситуациями, разруливал дед, — в связи с чем к убийственным характеристикам, которыми моя мать награждала бабушку, прибавилась еще одна: «мокрая курица». Бабушка же, рассказывая мне о моей матери, сочувственно вспоминала, как перед свадьбой навестила ее на квартире, где будущая невестка снимала угол: «Она, знаешь ли, спала на сундуке в коридоре, небольшой такой сундук, ног не вытянуть, ни матраса, ни подушки…» Я потом, после загса, рассказала сватье, а та: «Ну и что такого? Подумаешь, барыня! Не сахарная, не растает!» Но чаще бабушка поджимала губы, смотрела прямо перед собой и произносила подчеркнуто твердым, как свежезаточенный карандаш, голосом, как бы отсекая дальнейшие рассуждения на эту тему: «Марию очень ценят на работе». И для нее эта характеристика искупала многое, если не все.
Бабушка наивно завидовала всем, кто по утрам вливался в мутный поток хмурых людей, растекавшийся по заводам и учреждениям. В минуты усталости (в последние годы они случались все чаще) она тихо жаловалась мне на то, что ее труд, труд заведенного механизма, не имеющего выходных и отпусков, никем за работу не считается. «Придут, одежки грязные скинут, а откуда они потом берутся чистые, знать не знают, — говорила она. — А вечером придут — и к телевизору: они устали, они работали! А то, что ты до ночи по дому крутишься и до света встаешь, так это не считается: ты же на работу не ходишь». Надо сказать, бабушка избаловала родичей, полностью освободив от всяких домашних нагрузок, в особенности по ращению малышей: дети, внуки, племянница и даже правнучка — моя дочь — всех она нянчила, кормила, пеленала, купала, на ночь забирала к себе, чтобы дать «молодежи» отдохнуть.
…С утра голова тяжелая, веки налиты болью. Плачет ребенок — сколько таких утренних плачей пришлось на ее жизнь? — ну здравствуй, моя радость, она торопится на кухню, варит кашу для маленького, остальным готовит омлет. Вот малыш уже сидит на высоком деревянном стульчике, подожди, моя радость, дедушка не может ждать, ему на работу, мама с папой не могут ждать, им на работу. Она кормит семью, моет посуду; преодолевая боль в пояснице, замачивает в ванне белье, моет полы. Не плачь, моя радость, а вот я тебе расскажу, как твоя баба полы в детстве мыла: доски белые, некрашеные, воды с речки принесешь — и давай шуровать, а к Троице, бывало, аиром посыплешь. Линолим этот, или как там его, помыть — разве это работа? Варит обед, посматривая на часы, кормит мужа. Тише, моя радость, дедушка уснул, он спит всегда ровно двадцать минут после обеда, видишь, шофер под окном ждет. Уложив и ребенка, она стирает и развешивает детские штанишки — снова целая гора! Болит сердце, закончились лекарства, но в аптеку некогда. Гладит белье тяжелым утюгом — и что это я сегодня вся мокрая, как мышь? Ну вот мы и проснулись, улыбнись–ка бабе, мое солнышко! Скоро мама придет, скоро дед придет, скоро папа придет, они устали, они работали, за столами сидели, по телефонам говорили, их надо покормить, за ними надо убрать, посуду перемыть, а там можно и нам спать ложиться. Вот тогда я тебе сказку и почитаю…