Шрифт:
— Дорогой мой, — лукаво улыбаясь, подошел к нему Орлеанцев, — до чего же вы непримиримы. Чудесный вы человек. — Он обеими руками стиснул руку инженера, одного из тех, который ездил с ним осенью на пикник и который всегда восхищался деловитостью Орлеанцева.
Стали расходиться. Худрук долго надевал в передней свою тяжелую шубу, нахлобучивал бобровую шапку с бархатным верхом — нечто музейно–церковное. Он путал фамилию Крутилича, называя его то Курилиным, то Крутилиным, благодарил его, приглашал в театр.
— Прямо ко мне, ко мне, уважаемый, в мою ложу. Быстрых разумом Невтонов кто у нас не уважает? Любят вас, любят, друг Крутилин!
Когда все разошлись, когда в доме остались только хозяин, Орлеанцев и официант, принявшийся за уборку посуды, Орлеанцев увел Крутилича в другую комнату, где были и кабинет и спальня, затворил дверь, уселся на диван.
— Устал чертовски, — сказал, закидывая ногу на ногу.
— Перессорились все, — забубнил уныло Крутилич.
— Что вы! Никто не перессорился. Просто поговорили о наболевшем. Ведь каждого так или иначе все это коснулось. Минувшее.
— Вас тоже оно коснулось? — спросил Крутилич.
— О себе не скажу, — ответил Орлеанцев, подумав. — Я всегда жил неплохо. Мне никто не мешал. Меня всегда ценили. До вашего завода.
— Вас и здесь ценят.
— Теперь. А что было несколько месяцев назад?
— Зачем старое вспоминать? Теперь, Константин Романович, пойдете вы в гору, в гору. И главным будете и директором. А там — все выше, все выше…
Орлеанцев с улыбкой на одутловатом, раскрасневшемся от вина лице качал ногой.
— Плох тот солдат, Крутилич, который…
— Ну да, ну да — маршальского жезла который не ощущает в ранце за плечами? А вот у меня этого нет. Не то чтобы не думать никогда о жезле, — не в том смысле, нет. А вот думаешь, уже что–то налаживается, устраивается — трах, конец тебе!
— Будьте умнее других, пусть не вам, а им будет трах. Сейчас установки такие: все мешающее, тормозящее — долой.
— Ну и что будет?
— Новые люди придут.
— Откуда они, новые–то? Такие же придут.
— А, например, мы с вами, это что — такие же? Вы, Крутилич, безнадежный пессимист. Придем мы, понятно? Мы!
Наконец Орлеанцев тоже ушел. Убрался и официант, унося корзины с посудой. Крутилич отворил форточки, чтобы вытянуло дым. Снял ботинки, надел шлепанцы.
Прошелся по комнатам, по кухне, по коридору; возвратясь в столовую, потянулся, подымая руки кверху. Потом опять зашел в кабинет–спальню. Тут стоял его старый, черный, обитый железками сундук. Потрогал его ногой в войлочной туфле. Велик Орлеанцев, велик, но и он человек, а не бог. В сундуке у Крутилича уже есть некоторые свидетельства земных свойств Орлеанцева, Да, в старом сундуке кое–что обновилось, обновилось о тех пор, когда Орлеанцев впервые посетил мрачное логово Крутилича и призывал его бороться за свои права. Тогда, конечно, он, Крутилич, был жалок, был всеми отвергнут и дискриминирован. Орлеанцев составил о нем, очевидно, совершенно неправильное представление как о человеке слабом, жалком, ничтожном. Но это неправда, это ошибка Орлеанцева. Стоит вспомнить рассказ, кажется Джека Лондона, о том, как один боксер проиграл свой последний, решающий бой и сошел с ринга, Был он голоден, он мечтал о куске мяса. Окажись у него этот кусок мяса, и все бы изменилось. Как важно вовремя получить его, этот кусок! Ну хорошо, Орлеанцев вовремя пришел на помощь. Если Крутилич получил необходимый кусок мяса, то за это, конечно, Орлеанцеву спасибо. Но, дорогой товарищ Орлеанцев, и в том, что вы пошли в гору, отнюдь не только ваши нужные люди в министерстве повинны. Нужные люди получили нужные письма. Круша Чибисова и всяких иных бюрократов, добрым словом он, Крутилич, поминал кого? Вас, товарищ Орлеанцев, вас, Константин Романович. Напрасно все свои успехи вы приписываете только самому, себе. Но бог с ним, бог с ним, с этим Орлеанцевым., пусть тешится. Во всяком случае, если пользоваться его терминологией, он нужный человек. Надо держаться возле него. Советы он дает правильные. Вот, кстати, и насчет хозяйки дома… Ах, Соня, Соня! Пожалеешь, пальцы грызть будешь, что так легкомысленно покинула своего друга в трудный час. Снова жениться? Снова связать свою жизнь с существом, которое в новую трудную минуту — а кто от такой минуты гарантирован! — покинет тебя с легкостью необыкновенной? Нет уж, спасибо. Вот если завести помощницу в доме, вроде той симпатичной официанточки из гостиницы, это да. Толковый, дельный совет. Но попробуй последуй ему! Как тут приступить к делу практически? Объявление вывесить? Пойдут мордовороты всякие. Еще и на воровку нарвешься — обчистит. Или на склочницу — по судам затаскает.
Крутилич вышел в переднюю, где было зеркало на стене, зажег свет, посмотрелся в зеркало. Преобразился человек: костюм если не новый, то хорошо отутюженный; свежая рубашка. Галстук подарил Орлеанцев. Говорит, из Парижа привез. И верно, с изнанки какое–то иностранное клеймо пришито. Лицо усталое, но благородное; вторую неделю бреется ежедневно, даже привыкать стал к этой нудной процедуре. Вот получит первую получку завтра–послезавтра, шляпу купит.
Выпятил грудь, долго стоял перед зеркалом…
Орлеанцев тем временем в своей комнате на четвертом этаже следующего подъезда, лежа в постели, просматривал материалы, которые ему утром передал главный инженер, сказав: на ваше усмотрение. Это была большая, страниц в тридцать, докладная записка инженера Козаковой. Орлеанцев начал читать записку без всякого интереса, рассеянно, видя перед собой не столько доменный цех, не столько записку, сколько автора записки, мысленно рассматривая эту женщину со всех сторон и оценивая. В общем, тоже экземпляр любопытный, решил в конце концов и стал читать внимательней.
Записка оказалась умной, предложения были важные. Если все это внедрить в жизнь, использовать весь комплекс мер, предлагаемых Козаковой, доменный цех сможет давать металла процентов на восемь, на десять больше. А восемь или десять процентов — это в итоге многие тысячи тонн в год. Молодец, молодец, Козакова! Орлеанцев взялся за подсчеты, за расчеты. Да, да, да — здорово!
Потом, заложив руки за голову, он долго смотрел в дальний темный угол под потолком. Голова усиленно работала. В записке Козаковой было много и наивного, многое было так неуклюже сформулировано или изложено так нескладно, что, конечно, требовало более опытной, более зрелой руки. Орлеанцеву уже было ясно, что и как следовало переделать, чтобы записка убедила кого угодно. Он хотел тут же встать и засесть за работу, но, взглянув на часы, быстро погасил свет, натянул на плечи одеяло — в комнате было прохладно, потому что в отоплении все еще что–то не утряслось, все еще что–то портилось, — и, сказав: «Завтра, завтра займемся», — стал медленно считать: один, два три… — чтобы скорее уснуть.