Шрифт:
6
Яков Тимофеевич выехал в Москву. Два дня назад в театре произошел грандиознейший скандал. Все перессорились, раскололись на два лагеря; жизнь театра, и до этого–то не слишком нормальная, окончательно разладилась.
Читали в тот день новую пьесу Алексахина. Сам автор читал — Гуляев его уговорил. Читал Алексахин неважно, но тем не менее на большинство актеров пьеса произвела впечатление. Слушали с интересом, и когда молодая актриса, играющая героинь, которые от престарелых жен уводят инфарктических мужей, по временам демонстративно фыркала, на нее шикали, говорили, что ей слушать необязательно, в этой пьесе ей делать нечего, может уйти в буфет. Но шиканье не помогало, тишины все равно не было. Актриса, которую в театре держали только потому, что она жена Томашука, не стесняясь, шептала всем в уши, что возле главного входа на лотке продают свежие огурцы — бегите, а то опоздаете. Томашук все время выходил и приходил, создавая дополнительное беспокойство. Актеры оглядывались на него и нервничали. Худрук, послушав один акт, тоже вышел, возвратился к самому концу, когда актеры уже аплодировали Алексахину.
Первым высказался Гуляев. Он говорил о пьесе восторженно; он сказал, что спектакль по этой пьесе будет новым этапом в жизни театра, что это приподымет театр, как бы прибавит ему свежей крови.
— Наконец–то мы сможем хоть частично оплатить наш долг перед широким зрителем, перед зрителем–тружеником. Мы преподносили ему всякую белиберду, далекую от той жизни, которой живет он сам. Сейчас это будет спектакль, отражающий подлинно народную жизнь.
Выступали другие актеры, высказывались за то, что пьесу надо принять и немедленно приступить к работе над ней. Немало нашлось таких, которые промолчали. Гуляев грустно качал головой, глядя в их лица, в их отводимые в сторону глаза. Он–то знал, почему они молчат. Они бы тоже рады сыграть в таком спектакле, где есть что играть, но они слышали, что Томашук против новой пьесы Алексахина, и считают за благо выждать более подходящий момент для определения собственной позиции.
Но было и несколько явных противников пьесы. Они кричали о том, что ничего нового в пьесе Алексахина нет, что все эти русские деды–подпольщики зрителям приелись, хватит гестаповских зверств и сверхидейных монологов перед винтовочными стволами, хватит чугуна и стали — слава богу, в последние годы искусство отделили от тяжелой промышленности.
Томашук критиковал и высмеивал сцену за сценой.
— Пьеса схематичная, — сказал он в заключение, — слабенькая, Я не говорю о замысле… Здесь напрасно некоторые так категорически высказывались о недостатках замысла. Напрасно, товарищи. Производственная тема будет жить в искусстве. Конечно, не в качестве некоего флюса — в должных пропорциях, но будет. Просто в данном случае пьеса товарищу Алексахину не удалась. Его дарование другого плана — плана интимного, плана полутонов и нюансов. Для того материала, который мы слышали сегодня, надобно перо большого мастера, широкое, крепкое перо, опытное.
Яков Тимофеевич не выдержал болтовни Томашука, выступил горячо и гневно, утратив свою обычную выдержку.
— Я, директор театра, буду бороться за эту пьесу! — заговорил он. — Александр Львович прав. В работе над нею мы приостановим удручающий процесс омещанивания нашего театра, мы вернемся на позиции революционной идейности, которыми всегда были так сильны.
Томашук перебивал его, острил; сторонники Томашука громко хохотали над каждой остротой.
Яков Тимофеевич не узнавал своего коллектива: какой черт вселился в некоторых товарищей, кто и какое шило подсунул им под сиденье?
— Есть другая пьеса, — заговорил худрук, сцепив руки на животе и вращая большие пальцы один вокруг другого. — Актуальнейшая. Нам ее любезно передал один известный автор. Сюжетная канва такая. Человек несправедливо был осужден. Был оторван на какое–то время от жизни. Возвратился. Жена, конечно, давно вышла за другого. Друзья… кто умер, кто тоже исчез, кто отшатнулся. Автор прослеживает жизнь этого человека после возвращения. Нелегкую, сложную жизнь, когда надо преодолевать недоверие к себе со стороны окружающих.
— Жизненная ситуация. Острая, — вставил Томашук. — Можете такую наблюдать в натуре на Металлургическом заводе. Инженер по фамилии Воробейный, Борис Калистратович…
— Ситуация жизненная и острая, — сказал Гуляев. — Да, это трагедия — пострадать без всякой вины. Но инженер по фамилии Воробейный, Борис Калистратович, не подходит под эту ситуацию! Фальшивая, мелодраматическая трактовка темы!
— Инженер по фамилии Воробейный ревностно служил немцам! — добавил Яков Тимофеевич.
— Это надо доказать! — крикнул Томашук.
— Это было доказано на суде. Суд был открытый. Были свидетели — рабочие. Они помнят все.
— Друзья, — снова заговорил худрук. — Прошу сосредоточиться. Мы поставим этот спектакль как спектакль- песню, как спектакль–поэму. Мы подымем оркестр на колосники. Будут трубить трубы…
— Вот–вот — трубы архангелов! Так сказать, Судный день устроите! — сказал Гуляев. — Только над кем судилище?
— Наш герой, — как бы не слыша Гуляева, продолжал худрук, — с последней репликой: «К жизни! К вечной справедливости! К светлому будущему!» — пойдет… Мы построим пандус, широкой спиралью подымающийся к директорской ложе… Герой пойдет по этому пандусу ввысь, ввысь…
— Вознесем его, так сказать, на небо, — сказал Гуляев. — Причислим к лику святых. Надо только придумать, как добиться натурального свечения нимба вокруг его чела.
— Плоско, — сказал худрук внешне спокойно, но по лицу его, начинаясь под бородой, шел мелкий тик. — Дорогой Александр Львович, вы утрачиваете чувство прекрасного, чувство нового, вы становитесь заурядным рутинером. Вам следует подумать над своим будущим.
— Намеки! — крикнула одна старая актриса. — Неугодные, несогласные — ищите себе другое место? Может быть, еще шелковый шнур пришлете?