Шрифт:
— Обижайся, — как только можно равнодушнее ответил Кузьма Ипатьич. — Чего обижаться! Взять бы попросту вожжи в руки, да и…
Антошке никогда не приходилось видеть, чтобы вожжи использовались не по прямому их назначению. На его веку рыбаки в Набатове уже не учили своих жен с помощью лошадиной сбруи. Поэтому последнее замечание дяди Кузи он спокойно пропустил мимо ушей, отнеся его к разряду бессмыслиц, очень часто срывающихся с языка взрослых, — в отличие от маленьких; маленькие говорят всегда только то, что хорошо обдумали.
— Не обижаешься — это правильно, — сказал он. — На мамку обижаться не след, она хорошо рыбачит, сам слыхал — Сергей Петрович с дедом Антошей говорили.
Кузьма Ипатьич размеренно мазал. Ребячья болтовня не раздражала — успокаивала. Седьмой десяток рыбаку, а не забыл того времени, когда сам был мальчонкой, помнил: вот так же вязался к деду, расспрашивал про войну, про французов и англичан — какие они? Про ядра и многопушечные корабли, про далекий теплый Севастополь–город. Терпеливо отвечал дед, не отмахивался. Не отмахивается и седобородый внук севастопольского солдата Нестора Воронина, учит уму–разуму сынка покойного Андрея Прокофьича и длинноязыкой Марфы–греховодницы.
Подошел дед Антоша Луков, погладил по головенке Антошку, сказал, туманно глядя в озеро:
— Затопили, Кузьма.
Уселся на опрокинутую вверх дном дощатую бадейку для воды, полез в карман за кисетом. После собрания дед чуял, что спишут теперь его из звена, не пустят больше в озеро. Конец. Отрыбачил. Был рыбак, стал балласт–булыга на дне карбаса: нужда миновала выбрасывают. Ну ладно, не пустят — их власть. Но с берега никто его не сгонит. Снастью, неводами, мережами будет заведовать. Еще придут, покланяются ему, думал дед.
От тростинки, сунутой в костер под котлом, подпалил цигарку, — горькой махра показалась, скомкал в руке завертку, швырнул на песок, слово нехорошее сказал. Обернулся на это слово Воронин, встретились глазами. Взглянуть Антошке — два старых–престарых деда. Да и другим: Сергею ли Петровичу, председателю, Марине, сестричке медицинской, — никому не понять всей разницы в годах Кузьмы Ипатьича и деда Антоши, — старики, да и только. И лишь сами они, старики, чувствуют эту разницу по–настоящему. «Молодой, крепкий», — думает девяностолетний дед о Кузьме Воронине. «Остарел ты, дедка, вконец», — отвечает мысленно Воронин, забывая, что и у него–то за плечами шесть полных десятков, прямится, силу в себе слышит.
— Сходи глянь, Кузьма, — затопили, — повторил дед Антоша.
Кузьма Ипатьич оставил помазок на карбасе, пошел к бане, из дверей которой по–черному валил едучий дым. В заветрии стояли Мазин с Марфой, рассуждали. Вертелся возле них вперед забежавший Антошка. Мазин — глазами темен, лицом красен, — видно, укорял в чем–то Марфу. Та доказывала свое, рубя белой, до локтя оголенной круглой рукой жаркий воздух. Воронин всегда дивился ее белым рукам, — ни солнце озерное, ни ветры — ничто не брало их. «Порода благородная», — игриво отвечала Марфа, когда, бывало, спрашивал ее, отчего такое чудо. Сейчас он даже и не глянул в сторону Марфы. Заслонив рукавом лицо, шагнул в клубы густого дыма.
Антошка, хотя давно уже был в мыслях капитаном траулера, как дядя Леша, снисходил еще до того, чтобы поинтересоваться делами рыбаков–карбасников. Он знал все, что касалось сетей, лодок; знал, конечно, и то, зачем дядя Кузя полез в парильню: посмотреть, правильно ли там установлены мережи. Антошке известно, что сетка, которая натянута на обручи мережей, называется не сетка, а дель, что связана она из конопляной, льняной или фильдекосовой пряжи и что от воды, особенно от летней, теплой, преет. Упусти время — расползется, как гнилая рогожа. Каждую неделю, а если жара стоит сильная, то и чаще, дель полагается коптить дымом. Дым — он хитрая штука. Закопти сига, судака, леща — будут лежать хоть полгода, не испортятся. Прокопти дель — тоже не так скоро преть начнет.
— Ладно! — Дядя Кузя выскочил из дымища. Отдышался, повторил: — Ладно. Поддавайте гуще. — И, так же не глядя на Марфу, пошел обратно к карбасам.
Запрыгал следом за ним и Антошка. Заметил, что хотя дядя Кузя и говорит — не обижаюсь, мол, на мамку, а сам не глядит на нее, — серчает, значит. Вот и разберись, как у взрослых устроено: говорят одно, думают иное…
Дед Антоша ушел от костра и теперь брел далеко по берегу, пугал хворостиной нахальных галок, поглядывал в озеро.
Отстукивая дизелем, с озера зозвращался траулер,
— «Лещ»! — первым разобрал надпись на носу Антошка.
— «Лещ»! — подтвердил и дядя Кузя.
Не по надписям — по каким–то другим признакам различал он траулеры МРС, как братья–близнецы похожие один на другой: то ли по наклону мачты, то ли по форме капитанской рубки, а может быть, и по голосу сирены… Антошка завидовал дяде Кузе, — он таких тонкостей постигнуть еще не мог, зато глаза его в километровой дали ясно видели черные четкие буквы надписей. Зрением–то он превосходил дядю Кузю!