День по погоде выдался редкий. Совсем не мартовский. Солнце светило прямо по-летнему. Особенно это чувствовалось в среднем зале. Толстые портьеры, всю зиму затягивавшие широкие окна и как бы отсекавшие ресторанное тепло и уют от уличного холода, слякоти, теперь были раздвинуты, свернуты и походили на водосточные трубы, прислоненные к стене. Легкие тюлевые шторы рассеивали свет, но из щелей в полу, сквозь серую паутину пыли витринного, еще не мытого стекла, он бил плотными брусами, словно выдавленный из трубы. Бокалы и рюмки на столах с тяжелыми льняными скатертями посылали в зенит озорные блики. Даже от ножей и вилок умудрялись взобраться так высоко и теперь легкомысленно пятнали выступы и впадины благородной старинной лепнины. Блики, будто живые, дышали: то проступали ярче, то приугасали. Среди них, светлых, желтела на потолке тусклая полоска — от обода барабана, оставленного музыкантами.Сонная, одуряющая тишина стояла и в других залах.До жаркого вечернего оживления было еще далеко и потому казалось, люди, чьими заботами блюдется порядок и чистота, исполненные лоска, чьими усилиями создается для посетителей комфорт чревоугодия, — все они сейчас еще по домам, в постелях. Но это было не так. На кухне начинали затемно. Начинали с приготовления холодных закусок, сложных подлив и кремов. И потому оттуда иногда доносился слабый звук посуды, басовитый скрежет противня, глухой удар мясницкого топора.В стеклянные двери зала несколько раз уже просовывалась голова швейцара Булавина. Высокого, породистого, похожего на вельможу екатерининских времен. С большим носом среди крупных розоватых складок на бритом лице. Вид этих складок напоминал Шатунову хромовый сапог Савельева…
Александр Гиневский
На клиента
День по погоде выдался редкий. Совсем не мартовский. Солнце светило прямо по-летнему. Особенно это чувствовалось в среднем зале. Толстые портьеры, всю зиму затягивавшие широкие окна и как бы отсекавшие ресторанное тепло и уют от уличного холода, слякоти, теперь были раздвинуты, свернуты и походили на водосточные трубы, прислоненные к стене. Легкие тюлевые шторы рассеивали свет, но из щелей в полу, сквозь серую паутину пыли витринного, еще не мытого стекла, он бил плотными брусами, словно выдавленный из трубы. Бокалы и рюмки на столах с тяжелыми льняными скатертями посылали в зенит озорные блики. Даже от ножей и вилок умудрялись взобраться так высоко и теперь легкомысленно пятнали выступы и впадины благородной старинной лепнины. Блики, будто живые, дышали: то проступали ярче, то приугасали. Среди них, светлых, желтела на потолке тусклая полоска — от обода барабана, оставленного музыкантами.
Сонная, одуряющая тишина стояла и в других залах.
До жаркого вечернего оживления было еще далеко и потому казалось, люди, чьими заботами блюдется порядок и чистота, исполненные лоска, чьими усилиями создается для посетителей комфорт чревоугодия, — все они сейчас еще по домам, в постелях. Но это было не так. На кухне начинали затемно. Начинали с приготовления холодных закусок, сложных подлив и кремов. И потому оттуда иногда доносился слабый звук посуды, басовитый скрежет противня, глухой удар мясницкого топора.
В стеклянные двери зала несколько раз уже просовывалась голова швейцара Булавина. Высокого, породистого, похожего на вельможу екатерининских времен. С большим носом среди крупных розоватых складок на бритом лице. Вид этих складок напоминал Шатунову хромовый сапог Савельева…
Глаза швейцара, стоячие, обесцвеченные временем и позабывшие удивление, недовольно посматривали на столик в углу у стены, где ему должны были накрыть завтрак. Там еще ничего не было, и Булавин по-медвежьи топтался в дверях, медленно соображая: то ли возвращаться на свое место, то ли идти к кухарям напомнить о себе.
Вот через зал своей летящей походкой, при этом не теряя подобающего достоинства, устремился метрдотель Владимир Евгеньевич. Невысокий, гибкий, смуглый, с маленькими прижатыми ушами, с запавшими висками, к которым прилипли редкие темные волосы. Свежий, выспавшийся. Уже весь излучающий сдержанную энергию, необходимую всех и всё видеть; опекать растерявшихся, просто и непринужденно выручая их из маленьких неудобств; тактично и исчерпывающе давать рекомендации касательно меню и карты вин.
Он бросил взгляд на столы, сервированные по-дежурному. Придраться было не к чему. Щурясь от света, кивнул на приветствия Шатунова и Галайбы, стоящих у окна. Подмигнул им, но тут же посерьезнел, увидев прямо перед собой летящую муху. С некоторым запозданием сделал несколько стремительных шагов, пытаясь сбить ее салфеткой. Из этого ничего не вышло. Он остановился, осуждающе покачал головой, глядя на Шатунова и Галайбу. Шатунов пожал плечами, сказал только: «Тепло пришло, Владимир Евгеньевич».
Метрдотель еще раз строго окинул зал и вышел.
Они смотрели ему вслед, глубоко зевая, потряхивая головами, стараясь сбросить прилипшую утреннюю сонливость. И когда сверкнула плоскость закрывшейся за Владимиром Евгеньевичем двери, пошли к себе.
Место это было за высоким барьером из декоративных досок. Доски поднимались вертикально, до потолка. И наискось, как жалюзи. Отсюда зал хорошо виден сквозь щели между досками. Здесь же «стенка» с посудой и столовыми приборами. Высокая тумба с аккуратной хлеборезной машинкой. Небольшой белый столик, какой можно увидеть в любой домашней кухне. На нем — шахматные часы и доска с фигурами. То и другое со стола убирается редко. Иногда, к вечеру, когда становится шумно, — они уносят шахматы и часы в комнатушку, где обычно переодеваются, отдыхают. Она здесь же по коридору, ведущему во двор. С низким потолком, правда, но уютная. Два диванчика, кресло. Старое, с полопавшейся кожей. Телефон, холодильник. Словом, есть где перевести дух.
Они вернулись к шахматам. Давно у них с доски не снималась партия Рибли — Каутли. Разбирать ее было удовольствием. И не только потому, что она была признана кем-то лучшей из всех, игранных тогда в Люцерне…
Дальнейшее, быть может, покоробит читателя, как слово «морда» в девичьих устах. Но что поделаешь? Наше время — коктейль сложный. Чего и как в нем только не понамешано…
— Не зря ребята прокатились в Швейцарию, — глядя на доску, рассеянно сказал Галайба.
Думал же он о другом. Сегодня, при встрече, между ними опять пробежала черная… Так похожая на ту, что у него дома.
— Твоя сегодня дома ночевала? — хмуро спросил наконец Шатунов.
Галайба выдохнул с облегчением:
— Дома. — Поднял голову и посмотрел в лицо Шатунову.
Тот понял: не врет.
Каждый из них когда-то давно переспал с женой другого. Но сколько раз?.. Странно, этот вопрос продолжал доводить обоих до белого каления в иную горячую минуту. Именно сколько, а не сам факт. Сам факт давно не волновал. В их кругу такое водилось. Не мудрено, когда у каждого в свое время перебывало столько чужих жен и ресторанных шлюшек. Так чего ж, казалось бы?.. Но вот поди ж ты. Опять этот глупый, тягостный для обоих разговор.
— Плюнь. Вернется, — уже спокойно продолжал Галайба. — В первый раз, что ли? Опять, наверно, с Волубовской закатились к молокососам.
— Может, — остывая, произнес Шатунов.
— Не понимаю, какого им рожна в них, — уверенно вел Галайба, словно свой «Судзуки». — Ни вида, ни профита. Сидят захребетниками на родительских шеях. Полтинник в кармане, а гонору, как у лорда. И в постели… бойцы, что ли? Лечь не успел, как распаялся…
Галайба и сам не замечал, что перегибает палку. Переводя так стрелки, думал он о том, как нашел Шатунов свою Тамарку. Нашел, как водится, на стороне. В чистом поле. Понятное дело, почище искал. И нашел. Но по привычке попер нахрапом, без сантиментов. Думал, так, эпизод, трали-вали… Да не тут-то. Вошла она в него занозой. Не ожидал он такого оборота. А она, когда разобралась что к чему, какой лещ на крючке, начала отыгрываться. Нещадно. Так что нечего теперь с больной на здоровую…