Шрифт:
Я собрал то, что осталось у меня, вместе, но не стал выстраивать записи в каком–то определённом порядке, а оставил их в том виде, как они были свалены у меня в шкафу.
Итак:
Кто же ты будешь, самый справедливый ко мне человек? Знать бы мне сейчас имя твоё, чтобы отблагодарить за безразличие холодное, с которым ты пройдёшь мимо моей могилы. Пройди и не заметь! Не увидь, где лежит прах мой! Я тебе никто. Я всем никто. Я даже себе никто. Меня нет и быть не может. Однако гнусный какой–то актёришка вылепил из небытия себя и обозвался мною, и вот я вынужден бродить теперь по жизни в поисках неведомого смысла. А есть ли он вообще? Или это выдумка ежедневно вылупляющихся человекообpазов и человекоподобов?
Опять пришла неутомимая бессонница.
Налепливаются друг на друга огонёчки окошек и превращаются в безлунной тьме в мигающую массу точек. Ночь копошится тишиной, однако я слышу голоса темноты…
Скамейка подо мной сырая, а улица спит. Зажмурилась вся и дышит тихонечко листвою влажною.
Гляжу я на эту улицу и чудится мне, что это чей–то гигантский хвост, на который я смотрю изнутри, а он подсвечивается кое–где жёлтыми огоньками…
Ах, за что меня мучают эти белые халаты? Упекли в клинику и врачуют нервы мои. Врачуют. Врачевают. Врачебстуют. Чествуют. Бесчествуют. Бесчинствуют…
Лекари набросились на меня, намереваясь излечить. Зачем? Давно уж Эдгар написал им: «Да! Я очень, очень нервен, страшно нервен, но почему хотите вы утверждать, что я сумасшедший? Болезнь обострила мои чувства, отнюдь не ослабила их, отнюдь не притупила». Он ведь тысячу раз прав. Зачем они принялись меня лечить? Я не ослаблен. И что они хотят из меня сделать в конце концов?
Даже если допустить (заметьте, я говорю «если»), что я болен, хотя допустить такого никак нельзя, так что с того? Я же не вреден окружающим. Разве что от шума меня лечить? А то очень шумно мне везде. Чересчур шумно. Машина какая проедет по улице, так я глохну просто, поверите ли? грохот. Как люди терпят его? город просто невыносим. Иногда мне кажется, что люди вдруг сразу все сойдут с ума и начнут прыгать из окон. Представляю этот дождь человеческих фигурок из всех–всех окон, всех–всех небоскрёбов.
Всё — ум. Всё от ума и от сознания. Всё выдумано мозгами. Так досадно осознавать это. Но и досада тоже выдумана мозгами.
Что же делать? Я даже не задаюсь гамлетовским вопросом, потому что нет разницы, где быть, тут или там. Всё равно быть. Мёртвым или живым. Но какой же подлец всё же ухитрился родиться мною? Или он просто безумец? Родиться мною — он точно совершенно безумен. Вот его и надо в клинику на излечение, а не меня. Я-то при чём? Я являюсь лишь следствием чьих–то поступков, чьих–то страстей, замыслов и заблуждений.
Постоянно на ум приходит несбывшееся. Сколько в нем сладости, сколько надежд. Я ощущаю его телом. Или не телом? Движение этого несбывшегося, рождение его, надувающиеся друг от друга клетки, пузырики, кровавую мякоть в них. Я помню несбывшееся. Ох, память ты моя, заплутавшая!
Вероятно, каждый человек способен вспомнить какую–нибудь интересную историю, произошедшую с ним, может быть, загадочную, а может, романтическую. А некоторые вспоминают весьма обыкновенный случай, но умело размалёвывают его всевозможными красками, дабы придать ему привлекательность или даже броскость. Но беда в том, что мне вспомнить в сущности нечего. Моя жизнь — правильная и размеренная — лишена яркости, она бесцветна, бесформенна, обыкновенна. Да и сам я вовсе не имею склонности к писательству. Вот поэтам хорошо, очень хорошо. Они перешёптываются с невидимыми никому дамочками с крылышками, которых они называют странным словом «муза». Я точно знаю, что таких особ нет на свете, а раз их нет, то не должно быть и слова, обозначающего их. И всё же звучание его на меня производит странное впечатление.
Муза… Музыки не улавливаю, честно признаюсь, но свет лёгкий ощущаю. Похоже на складки прозрачной ткани. И крылышки вроде как у бабочки — тонкие, с гибкими узорами, как бы из стекла, однако невесомые, почти несуществующие. Да, будто несуществующие. Наверное, поэтому они и музы, а не женщины.
Впрочем, я могу и заблуждаться. О женщинах хочется говорить. Но говорить я не умею. О женщинах хочется вспоминать. И я вспоминаю…
Довелось мне однажды познакомиться с одной очень молодой красавицей. Вполне может статься, что на вкус некоторых она и не являет собой сказочной красоты, но бесспорно её черты милы.
Людям писательского склада свойственно давать подробные описания внешности, но у меня, к сожалению, нет таких способностей. Я не в силах передать глубину её серых, как хмурое небо, глаз. Меня, помню, поразило, что они показались мне переполненными водой. У неё были очень светлые волосы, собранные на затылке большим пучком и слегка выбившиеся возле левого виска, и слишком чёрные для блондинки брови, которые с непередаваемой чувственностью изгибались над глубоким серым блеском её огромных глаз.