Шрифт:
Странное такое имя — Аpкадиа. Странное. Но разве это имя? Разве оно есть? Разве живы эти буквы? Способны ли они составить настоящую женщину с этим именем? Аpкадиа и без имени остается собой. А он? Что есть он?
— Теперь ты уйдёшь, — сказала она, наклоняясь над ним к самому лицу.
Ваpламей увидел её мутно–туманные пальцы. Они тронули остановившуюся на полу кровь, погладили неподвижную щёку Ваpламея. Он ничего не ощутил, но каким–то образом осознал, что она погладила его и оставила на щеке кровавые следы — беспечный мазок художника.
— Ты придумал удивительную историю, Ваpламей, — продолжила она из бесконечного сумрака комнаты, — и теперь я буду иметь возможность сочинять тысячи вариантов нашей совместной жизни… Тысячи! Понимаешь? Я не верила в то, что ты сможешь сделать этот важный шаг. Ведь все люди достаточно трусливы. А ты оказался ближе к нам, которые не верят ни в смерть, ни в жизнь. Мы ведь просто забавляемся разными формами, различными возможностями творить форму и её причудливую историю. Если бы ты остался жить и не поднёс к виску револьвер, то ты бы имел одну–единственную жизнь. Ты бы не смог фантазировать, сочинять истории про себя и других людей. А теперь… Теперь я буду иметь возможность вместе с тобой придумывать горе и радости, которых никогда не было в жизни. Останься ты в живых, эта жизнь была бы твоим единственным вариантом. Сколько не изменял бы ты свою жизнь, она всё равно останется твоей единственной… Теперь же у тебя их станет бесконечное множество, и все они будут со мной, и все они будут во мне и в тебе. Мы отныне неделимы. Мы — одно. Мы — всё.
Аpкадиа поднесла руку к тяжёлому револьверу на полу и толкнула его пальцами. Ваpламей услышал, как холодный металл проехал по гладкому мрамору, едва уловимо хлюпнув в луже крови. И после этого тишина окончательно накрыла Ваpламея, унося несостоявшиеся жизни в неведомые дали.
А вдруг виноград не созреет? Как же будет тогда чувствовать себя виноградник? Не разовьётся ли в нём комплекс неполноценности? Виноградник ведь должен урожать виноград. Красивое слово урожать. Делать урожай, урожайничать. Если не будет винограда, то не будет ни изюма, ни виноградного вина. Досадно.
Сидели мы однажды на лавочке с одним, и я ему так красиво говорю:
— Скорее бы смерти касание ощутить. А то мне тут тяжко, ох, как тяжко.
— А что ты к ней рвёшься? — посмотрел он на меня и потянулся, как бы после глубокого и сладкого сна. — Не спеши умиpать–то. Или ты надеешься, что покой там получишь? Откуда тебе известно, что именно смерть…
— Знаю. Вроде бы даже помню это, — говорю я ему, а сам точно понимаю, что объяснить этого уже не сумею. Я на самом деле помню смерть, помню свободу.
— Ты прав, — он легко вздохнул. — Прав. Но не понимаешь одного: от жизненных сил избавившись, всякий покой ощутит. Но не в этом смысл. Покою надобно научиться при жизни. Тогда и вечность откроется и глубочайшая истина её, которую люди по свету выискивают.
И в тот момент я его понял. И почувствовал, что разваливаюсь я на мелкие частицы и как бы перестаю быть единым целым. Ветерок подхватил меня, как пыль, и завертел, закружил… Я сделался порхающей пушинкой, которая принадлежала мирозданию, у которой не имелось ничего своего… Я чувствовал покой. Я ощущал Бога в тот момент, потому что у меня не было страстей. Я был никто, я был всё. Я выпорхнул из тела. Я летал. И потому я был счастливее птицы…
Но белые халаты меня встряхнули, вдели обратно в ноги и руки, запихнули в земного полуидиота. И вот я снова лечусь.
Занавеска слегка отодвинута, и мне видна вертикальная полоска ночного окна. Далеко–далеко висит обгрызенный тучами ноготок бледного месяца. Ночной город странен тем, что в нём можно видеть всех сразу. Все люди, все семьи, все дыхания видны в свете вселенских оконных пятен. Но при этом, чувствуя присутствие всех живых существ и видя их, не можешь ощутить их, оставаясь в теле. Нужно что–то иное.
Совершенно нереальный синий свет. В глубине он почти чёрный, но удивительно мягкий. Как бархат. Подошёл ко мне человек, он словно соткался из синевы и подсветился изнутри жёлтой лампочкой. Кожа его сделалась восковой, гладкой, чуть–чуть маслянистой. Приблизился, и я его узнал. Мой школьный приятель. Постоял он немного рядом со мной, а я всё разглядеть его старался получше, но не мог — лицо у него будто засвечено было от лампочки внутри, черты не отчётливо видны.
И вдруг он говорит:
— У нас принято предупреждать друзей, сообщать примерно за неделю до срока… Вот я и пришёл сказать тебе, чтобы ты готовился. Уволься с работы и прочее…
А я стою и не понимаю, о чём он.
— К чему готовиться–то? — спрашиваю О чём предупреждаешь ты меня?
— Об истечении срока…
Тут я понял и ощутил страх. Но страх особенный. Не страх смерти. Не страх боли. А страх от страха, страх без страха. Это не объяснить, потому что чувства такого нет. И я у него спрашиваю: