Шрифт:
— Это место создано для выпивки, — сказал он Комиссару. Чап любил разговаривать с новыми людьми. — Эти сошедшиеся в поединке человекообразные постоянно напоминают мне, что жизнь с незапамятных времен — борьба…
— Дудки! — несогласно мотнул головой Комиссар. Он слегка захмелел и уже чувствовал себя в компании на равных с Чапом. — Жизнь — это цирк!
— Лучше уж театр, маэстро, или кино, — с затаенной усмешкой поправил Чап.
— Нет, цирк! — упрямо повторил Комиссар. — Сила есть — платят за силу. Хохмить умеешь — тоже проживешь. Умеешь надувать щеки и корчить из себя начальника — будешь номера объявлять. Научишься, не моргнув глазом, надувать соседа — попадешь в фокусники. А те, кто ни хрена не умеют, те на билеты вкалывают!
— Интересно. А к кому же вы себя, маэстро, относите? — Чап иронично прищурился и хотел подмигнуть Сережке — единственному человеку, который мог сегодня оценить его игру. Тот стоял, как-то неестественно расставив ноги, и, натужно морща лоб, пытался вникнуть в суть разговора; ему было уже не до тонкостей Чапа.
— Каждому, кто мне задает такой вопрос, я предлагаю: давай руку, померяемся! — Комиссар медленно сжал кулак, и все увидели, как под кожей пальто буграми обозначились мускулы. — Сразу выясним, кто из нас работает в цирке, а кто приходит на спектакли.
— А если я из тех, кто надувает соседа, как быть тогда, маэстро? — с обезоруживающей веселостью спросил Чап.
— Тогда лучше не попадайся. Среди артистов тоже идет борьба! — в тон ему заметил Комиссар.
— Скоро, чуваки, гульнем! Нас в конце месяца отправляют на практику. Первую получку всю — на бочку! — как всегда, не ориентируясь, к месту это будет или нет, похвастался Николай Данилин.
— У вас интересная, я бы сказал, железная теория, маэстро. — Чап разлил водку по стаканам. — Я, правда, на жизнь смотрю несколько мягче, хотя и называю ее борьбой. По-моему, жизнь — не просто борьба, а борьба за красивое существование. А чтобы более-менее красиво существовать, мне лично надо вечером куда-то пойти. Деньги я на это имею, а вот податься некуда. В кафе целый вечер не высидишь. В этих стекляшках — шум, суета… Ты сидишь, а рядом с бутылкой за пазухой стоят. Ждут, когда место освободится. В ресторан каждый день не находишься. Не по карману. Приходится убивать время у спортсменов… За их богатырское здоровье и за хорошее отношение к нам! — горько усмехнулся Чап и опрокинул стакан.
Как ни пыжился Сережка, как ни напрягал волю, лицо его широко, словно радужная масляная капля на глади воды, расплылось в глуповатой улыбке; в голове у него стоял ровный густой шум, как будто он находился среди горящих примусов; во всем теле появилась непривычная легкость. Раньше Сережка выпивал чуть-чуть красного и даже не пьянел, теперь же его так и подмывало что-нибудь вставить в разговор, привлечь к себе внимание, но он сдерживался и все же, едва Чап замолчал, с непривычной развязностью ляпнул:
— Слышь, Чап, где твои знаменитые таблетки?
Данилин, Комиссар и Чап слегка опешили.
— Выкладывай, ты же обещал! — покачнулся Сережка.
— Чуваки, концерт начинается! — предвкушая развлечение, хохотнул Комиссар.
— Бери, только все не проглоти, а то пронесет. — Чап, еле сдерживая насмешливую улыбку, протянул Сережке узкую синюю пачку мятных таблеток.
— Сам знаю, не учи! — Сережка существовал словно бы в двух состояниях одновременно: он еще понимал, что выпил лишнего и несет чепуху, но остановиться уже не мог; пугался, но сам страх был словно не его и совсем нестрашный, наоборот, это перерождение забавляло его; он неожиданно стал центром внимания, и хотя Сережка пока понимал истинную причину перемены, все же наслаждался этим. Едва Данилин протянул руку, чтобы щелкнуть его по носу, он грубо, изо всех сил толкнул его в бок:
— Убери грабли, Анжела!
— Гвоздик, Гвоздик… Тсс!.. — Николай, дурачась, спрятался за облупившийся постамент и, высунувшись, шепотом спросил: — Чап, ты еще жив?
— Мы же с ним — друзья! Он меня не тронет, — сказал Чап с откровенной насмешкой.
Сережка потемнел от обиды; стиснув кулаки, он кинулся на Чапа; тот увернулся. Комиссар больно схватил Сережку за ухо:
— Нехорошо, Гвоздик, на своих кидаться! Очень нехорошо! — Он пригнул его к земле и отпрыгнул, тряся укушенным пальцем. — Напился, собака! Ты так всех перекусаешь!
Сережка смеялся редко, а если и приходилось, то лишь чуть-чуть разжимал губы, а тут раскрыл рот, выставив напоказ два неровных ряда худосочных зубов; смех внезапно сменился злостью. Он бегал вокруг борцов, пытаясь пнуть кулаком то Комиссара, то Данилина, то Генку, и ругался так, что даже Чап пораженно присвистывал:
— Ну и Гвоздик! Ну и тихоня!..
— Я ж говорил, эти сопляки такой концерт задают… откуда чего берется! — хохотал Комиссар, пальцем поддразнивая Сережку.
Но вскоре Чапу это наскучило. Он поймал Сережку за воротник пальто, основательно тряхнул и крикнул в самое ухо:
— Тихо, Гвоздик, Анна Тимофеевна рядом!
— Ммама?.. Ммоя мама? — Приступ щемящей жалости к матери охватил Сережку; в его возбужденном мозгу мелькнуло, что вот и он, единственный сын, не бережет ее; напился; и если она узнает об этом, беспомощно накричит на него, настращает, а потом всю ночь проплачет в подушку и утром будет смотреть на него так, словно она одна во всем виновата и вот-вот готова упасть перед ним на колени. Сережкины плечи опали, и он тихонько, словно пискнул мышонок, прижатый к полу, всхлипнул.