Шрифт:
— Чего же ты теряешься? Вези станок, откроем подпольную фирму.
Данилин был настолько во власти нахлынувших впечатлений детства, что не заметил откровенной насмешки Чапа и негромко (таким его Сережка видел впервые) продолжил:
— Она этот станок берегла. Она своему отцу наткала холстины на похороны, потом — мужу, деду моему, значит, а потом — себе… Умерла. Я с двоюродными братанами весь станок раскрутил. Там такие сеточки из тонких лучинок были… бердами называются. Мы из них разные домики строили. А станину мой дядя вытащил во двор и качели нам устроил…
— Анжела, не нагоняй тоску! Итак, по справедливому замечанию нашего Гвоздика, холодно. — Чап достал кошелек из желтой кожи. — В самый раз податься за чернилом.
— Чуваки, как хотите, но я чернило не пью. Здоровье дороже денег. Мне лучше — чистенькой! — Комиссар, покопавшись во внутреннем кармане кожаного пальто, вытащил смятую трешку.
— Я нынче не башляю, — стараясь, чтобы это прозвучало независимо, резковато сказал Николай.
Чап сунул пятерку в бумажник и двумя пальцами небрежно извлек десятку.
— Два растворителя и две — краски… на ваш вкус, чуваки! — Он весело подмигнул Сережке с Генкой. — Берите руки в ноги или ноги в руки, как вам будет удобно.
— Закусон брать? Сырки, что ли? — зная все наперед, по инерции спросил Генка и спрятал деньги в перчатку, чтобы не потерять.
— Спичек возьмите! У меня спички кончились! — вдогонку крикнул Чап.
Розово полыхал неоновыми окнами огромный гастроном; словно в аквариуме, в нем плавали мимо сверкающих белизной прилавков многочисленные покупатели; их лица, красноватые, зеленоватые, голубоватые от разноцветных ламп, подсвечивающих витрины, казались чрезмерно строгими, погруженными в какие-то таинственные заботы. Гена и Сережка прошли мимо гастронома. Они спешили в маленький продуктовый, стоявший на отшибе. Здесь им всегда давали и вино, и водку, и сигареты. Возле этого магазинчика с раннего утра «гужевались» алкаши; безобразно опухшие, одутловатые, они, казалось, дышали пороком; их рыскающие глаза цеплялись за прохожих.
Сережка заходил в этот магазинчик, набрав побольше воздуха в грудь; в винном отделе уже без стеснения на него с Генкой накидывались алкаши; обдавая тошнотворным перегаром, с белой пеной слюны, запекшейся на губах, они почти требовали:
— Дай двадцать копеек!.. Ну, десять!.. Дай пять!..
Сережка ненавидел этот магазинчик; он испытывал почти физическое отвращение к пьяницам. Сережка знал от матери и от соседей, что его отец «под пьяную лавочку» погиб в автомобильной аварии, и потому все пьющие казались ему людьми обреченными. Сережке был противен и Николай Данилин с его плоскими шуточками, и все же он терпел его и через силу заставлял себя выпивать несколько глотков красного вина, поскольку хотел быть с в о и м в компании Чапа, особые привилегии которой невольно распространялись и на него.
Сережка, самый маленький в классе, помимо Гвоздика имел еще одну презрительную кличку — Хиляк; каждый почти, кому вздумается, мог сорвать на нем зло, дать ему пинок или просто подзатыльник. Класса до четвертого, поплакав в уголке, он смирялся с положением слабого, хотя в душе его, по-детски легко ранимой, эти унизительные уступки еще долго кровоточили, терзая и муча. Из жажды самоутверждения, иногда доводившей до исступления, Сережка налегал на учебу, которая давалась ему легко, и быстро выходил в «хорошисты», и тот же Лешка Басов, не раз доводивший его до слез, да и другие мальчишки просили списать домашнее задание; отвечая у доски, смотрели на него заискивающе; он сидел на первой парте, и судьба многих лодырей была в его руках.
Повзрослев, Басов стал требовать, чтобы Сережка подсказывал и на контрольных вместе со своими решал чужие варианты; это стало не дружеской услугой, а обязанностью. Видя свою полнейшую беспомощность перед рослыми однокашниками, Сережка, чтобы как-то досадить им, запускал учебу и, к ужасу матери, скатывался в «хвостисты». Ценой таких потерь и унижений он завоевывал шаткое право подсказывать с самым сосредоточенным видом какую-нибудь ерунду, за что опять же получал подзатыльники; раньше он жаловался классной руководительнице, но ее попытки что-то изменить вызывали лишь более обостренное внимание, да и стыдно было жаловаться, если у тебя выбили из рук портфель или, дурачась, стукнули по голове книжкой.
Надежда на перемены, как часто бывает на грани отчаянья, не угасала в Сережке, и неудачи лишь разжигали ее; он пробовал записаться в секцию самбо, где уже второй год занимался Лешка Басов. Участковый врач, иссиня-седой, похожий на старых интеллигентов, какими их рисовали в учебнике истории, хотя доподлинно знал Сережкину болезнь, долго листал его карточку, похожую на пухлый зачитанный том, и, когда Сережка понял: «Не даст справку!» — и внутренне приготовился к отказу, мягко заметил: «Тебе не нужно перегружаться. Конечно, если удалить гланды, организм окрепнет, а пока лучше повременить…»
Тогда мысленно (это было в его силах) Сережка, почти не веря в возможность этого, знакомился с таинственным незнакомцем, в совершенстве владеющим каратэ; он даже представлял его ветхий домик, затерявшийся где-нибудь на окраине города. Молчаливый, сдержанный каратист усаживал Сережку на старый стул посреди пустой комнаты и тихо спрашивал:
— Зачем тебе это?
— Справедливости хочу! Справедливости! — с обезоруживающей наивностью признавался Сережка. И незнакомец открывал ему древние приемы защиты и нападения. Во время болезней Сережка перечитал почти все книги в соседней районной библиотеке и фантазировал настолько искусно, красочно, что невольно увлекался: верил в загадочного незнакомца и со сладкой истомой переживал тот момент, когда на глазах у всего класса бесстрастно предупреждал Басова: «Я не умею защищаться. Я обучен только побеждать». Эта фраза из какой-то книжки о Японии ложилась легко и точно, словно смазанный патрон в ствол ружья.