Шрифт:
Победно глянул на меня своими милыми глазами, Соня выждала, пока мы протянули друг другу руки, и неслышно вышла.
— Ваня, — донесся из кухни ее голос, — я побуду во дворе.
Нет, Алесь Матусевич оказался иным. Тронутая сединой голова, открытое лицо, худощавая, широкой кости фигура. Больше того — простонародное, крестьянское проглядывало во всем его облике. Даже было что-то от традиционного лирника, который упрочился на полотнах наших художников. И только печальный наклон головы, старательно расчесанные на прямой пробор волнистые волосы да проницательные глаза, в которых светилось внимание, выдавали в нем интеллигента.
— Значит, вы из-за линии фронта?.. Это хорошо, — сказал он густым басом и сразу стало заметно, что моя откровенность поправилась ему. — Это очень кстати… Такие события! Ста-алинград!.. Наши спадары засуетились и при всяком случае, как жулики, осматриваются по сторонам.
— Каждому свое, — заключил я.
— Понятно… Даже в канцелярию СД, к Шлегелю, реже стали бегать. «Что-то надо делать, — твердят, — делать!» Хотя руки, как и раньше, от крови не высыхают…
Я ожидал экспрессивного жеста, бурной реакции, но Матусевич почти спокойно расстегнул пальто и, раздевшись, поискал глазами вешалку. Я взял из его рук пальто, австрийскую шапку, шарф и повесил их на гвоздь, вбитый в косяк. Догадался: новый мой знакомый ни о чем не будет расспрашивать меня и постарается сам рассказывать так, чтобы не было необходимости задавать ему вопросы. Проникаясь уважением к его какой-то очень натуральной выдержке, я сказал:
— Видимо, недаром Данте поместил их предшественников на самое дно пекла — в последний круг.
— Они поедом ели не только других, но и один одного. Грызлись за вкусный кусок, за теплое местечко. Играя, понятно, в принципиальность. Из «принципа» даже доносили в СД — Козловский на Сенкевича, Сенкевич на Козловского… А сейчас, напуганные Сталинградом, торопятся еще больше. Нашлись любители, которые пытаются сколотить новую партию. Нелегальную и с прицелом!
Матусевич неожиданно приблизился ко мне и взялся за пуговицу моего пиджака.
— Я понимаю, чего вы ждете от меня, и сделаю, что в моих силах. Кстати, я уже отправил жену и старшую дочь в партизанскую зону. Пустил слух — к своим-де в деревню. Надежные люди тоже есть. Рекомендую Гришу Страшко…
Война, возможно, как ничто иное, обнажает достоинство людей, показывает цену их слав и искренности. Это — испытание. Жестокое, но почти безошибочное, Испытание страхом, лишениями, болью и муками, правом убивать другого. Насильственно ворвавшись в жизнь людей, она все изменяет: переключает события на большую скорость, где страшную силу приобретает случай, ставит тебя в зависимость от него, заставляет по-своему смотреть на кровь, смерть и завтрашний день. Потому она закаляет одних и развращает других, поднимает со дна их душ самое мутное — такое, что, возможно, никогда и не поднялось бы на поверхность в мирных условиях.
Утром того же дня мне пришлось быть свидетелем страшной сцены.
Заключенные гетто подкупили полицейских, и те мирились, что около колючей, в несколько рядов, проволоки шла торговля. Из города сюда несли картофельные очистки и картошку, черствые краюхи хлеба и мерочки круп, а из-за проволоки примуса, золотые кольца, одежду. Хотя толпа бурлила и жестикулировала больше, чем на базаре, торговля-обмен шла здесь бесшумно. И все-таки сегодня полицейские открыли огонь — видимо, кто-то донес «по начальству». Толпа бросилась врассыпную: одни — назад, за проволочную изгородь, другие — в ближайшие развалины.
Правда — кое-кто из горожан руководствовался чувством сострадания и даже бесплатно отдавал принесенное. Но иные!.. Они попросту наживались на тех, кто был во власти голода, насилия и смерти. Что может быть более диким? А частные забегаловки, где поят очищенным денатуратом и самогоном из бузины? А карточные притоны и тайные абортарии, что начали открываться в городе. Разве это не измена прежнему, разве нет тут связи с тем, что делают изменники-политиканы?
И вот диво: вместе с этим, наперекор этому — мужественная борьба. Я, видимо, не ошибусь, если скажу: тысячи минчан имели к ней отношение. И не просто благословляли ее, являлись врагами врагов (таких было абсолютное большинство), а так или иначе принимали в ней участие, рискуя самым дорогим.
Я сказал об этом Матусевичу. Тот устало усмехнулся.
— Вы обратите внимание, что почти каждую ночь где-то что-то да будет гореть. Вот в чем главное…
Минск!
Я только что покинул партизанский край — бескрайний лесной разлив, где жизнь оставалась советской и, естественно, борьбе было подчинено все — и усилия, и мысли, и быт. Но и здесь, в плененном городе, где разместился многотысячный гарнизон врага, его армейские резервы, штаб корпуса охраны тыла группы войск «Центр», штаб и войска карательного корпуса СС, управления войск СД, полевой полиции, абвера, сила народного сопротивления была не меньшей. Это казалось невероятным, но было так. И ни зловещие застенки, ни концентрационные лагеря, ни близкий Тростенец и далекий Освенцим не могли ничего изменить. Минчан вывозили на каторжные работы, вешали на телеграфных столбах, в скверах на тополях, на специально построенных виселицах, расстреливали в подвалах круглой тюрьмы, на старом острожном дворе, в Тучинке и под Койдановом, а сопротивление нарастало. Что за явление и как назвать его?
Когда стемнело, зашел Яша Шиманович.
— Довольно, — сказал он, подходя ко мне, — пора перебазироваться.
— Что? — не понял я.
— Собирайтесь, Володя, и пойдем ко мне. Пусть Луцкие ночи две поспят спокойно. А завтра я познакомлю вас с латышом и профессором. Ей-богу, понравятся. Колоритные!..
Задорное лицо его тронула усмешка. Однако по тому, как быстро она сошла, стало ясно: он не только просит, но и настаивает, ибо привык задавать тон и распоряжаться.
— Что ж, можно, — участливо согласился Ваня, прикрывая за Шимановичем дверь. — Благо недалеко тут…