Шрифт:
Поглядывал он на меня как-то странно — боялся и радовался одновременно. Боялся, что его не поймут, и втайне радовался, что сможет посмеяться над любым. Он не сдался в плен, не имел дела с врагами, потерял здоровье. И это как бы давало ему основание гордиться собой.
Но платил он за все муками. Потерял зрение, заболел туберкулезом и, естественно, не мог не жалеть себя. Где-то там, на воле, весну сменяло лето, лето — осень… Светило солнце, шли дожди, зеленела трава. Люди там, правда, имели свои заботы, но зато видели это диво, дышали свежим воздухом, а он задыхался, гнил в сырой темени, ожидая справедливого избавления, которое, верил, непременно придет…
Когда я сказал, что могу взять его в спецгруппу, он расцвел:
— Ну, конечно… Благодарю вас, благодарю! Однако когда я добавил: это будет возможно лишь, если он пообещает отдать за считанные дни столько сил, сколько потратил бы, воюя все время, — он сразу поник, и мы разошлись.
— Да-а, — протянула моя попутчица, которая неожиданно встрепенулась, когда я заговорил о странной майоровой слабости, — значит, тут его предел…
Цокали подковы. Мой конь, избалованный тем, что я обычно носил в кармане хлеб, толкал меня в бок и, когда я, отмахиваясь, попадал ему по морде, фыркал, звякал удилами. Но это не пугало дроздов. Лес аж звенел от их голосов, и создавалась иллюзия, что поет и ликует он сам.
— В подполье я работала с Жаном… — неожиданно призналась моя попутчица: я для нее был оттуда — с Большой земли.
Я стал внимательно слушать, ибо кое-что знал об исключительной смелости этого человека и однажды видел его, статного, в бригадном лагере Старика — Пыжикова. К тому же Жана арестовали за несколько дней до моего прихода в Минск, и мне хорошо помнилось, как горевали, тужили его друзья.
— С Жаном? — переспросил я, стараясь понять внезапную откровенность женщины, в чьей молчаливости все-таки чувствовал скрытое стремление остаться чужой. Да и, признаюсь, мне были антипатичны замкнутые люди. И, видимо, потому, что многие из них под напускной сдержанностью прятали пустоту. Чтобы отважиться на слово, им надо было послушать других, и, понятно, они всегда неизбежно опаздывали со своим мнением. А кому нужна даже истина, если она запоздалая? Тем паче если бывало и так, что из-за этого самому приходилось попадать в неловкое положение. Ляпнешь что-нибудь и дашь им право покровительственно улыбаться. Встречал я и таких молчунов, которые, как только возникал острый разговор, дабы не сказать свое слово или не стать свидетелем, просто смывались…
Женщина словно не услышала моего вопроса, но, чтобы не обидеть меня окончательно, продолжала:
— Вы знаете, как его схватили? Нет? Встал утром, сделал зарядку, увидел, что хозяйка готовит какую-то постнятину, и засмеялся: «Подождите, тетя Маша, я сейчас! Моя связная, наверно, из леса вернулась. Может, чего принесла с собой». Накинул пальто и побежал…
Взвешивая, что и как сказать еще, она замолчала. Да то, что всколыхнулось в ней, оказалось сильней ее предосторожности и недоверия.
— Я тогда жила на Революционной, — решила она объяснить кое-что. — С Подлесной нас выселили, потому что понаезжали протуренные из Смоленска эсдековцы — еще более заядлые, чем минские. Однако новая квартира оказалась даже удобней в некотором отношении: чердак связан с другим домом, из темной кухни соседки можно пройти в чужой подъезд… Да и соседка, неуравновешенная, с сумасшедшинкой женщина, тайно любила Жана. И он сам в тревожные дни, после сентябрьского провала, иногда искал у нас пристанища. Когда расправился с зондерфюрером, прятался тоже здесь…
Вы слышали, как это ему удалось? В центре города, на улице, холодным оружием!.. Прибежал запорошенный снегом, с побелевшими ушами. «Ух, холодюга! — смеется. — Пусть знают, что борьба продолжается. Так, так, только так!»
Я ночевала как раз у соседки. Чтобы было теплей, легли мы с ней на одну кровать. А его и это обрадовало: «Вот благодать!.. Пистолет зондерфюреру, оказывается, сам Гитлер подарил… Пустите погреться!» И, не обращая внимания на протесты, визг соседки, улегся между нами. А когда улегся, через минуту уснул сном праведника. Только на лице страшноватое упорство… Ну, а наутро опять за свое — шуточки, зарядка, обливание ледяной водой. Вечно так!
Мечтал подполье восстановить. Но какое-то время выводил людей из города. Организовал побег раненому при аресте Бате. Слышали о таком? Следователь СД положил его подлечиться в больницу… Каким-то образом без типографии, которая тоже была разгромлена, выпустил листовку: жив, дескать! Ни усталости, ни передышки, ни преград… И вот вышел, одетый на скорую руку, из квартиры и исчез…
Ожидание беды делает людей суеверными. Вы, наверно, тоже встречали такие случаи. Соседке приснился сон — видела Жана на белой лошади, в красной папахе. Ужаснулась. «Белая лошадь! Это же опасность, Шурочка! — зашептала, рассматривая свое испуганное лицо в зеркале. — А красная папаха… ай-яй… смерть! Неужто нельзя помочь?..» В отчаянии, не зная, что делать, сбегала я к Жану на квартиру. Потом решила проследить за теми, кого из гетто водят работать в СД — в смоленскую, в минскую. При их содействии, если только Жан там, тоже можно установить, как и что… И не поверите! Напала на сестер, которые убирали в подвалах одного из этих кровавых учреждений.
Через третьего человека передала приметы.
А когда получила ответ, что Жан действительно там, не знаю, чего было больше — радости, что живой еще, или отчаяния.
Она говорила, а перед моим умственным взором вставал корпус мединститута, где помещалась минская СД, его подвалы, разгороженные досками на конуры, служившие камерами для заключенных и гауптвахтой для собственных штрафников. Сыро, холодно. Голые нары, набитая соломой подушка — и больше ничего. Лампочки и те горят лишь в коридоре. За столом с телефоном и бумагами надзиратель. Толстый, флегматичный. С такой тупой привычкой — без конца копошиться в бумагах, листать гроссбух… Беда!..