Шрифт:
Увидев Андрея, лобастый бросил взгляд на солдата, стоявшего у дверей в сени. Тот подтянулся. Андрею пришло в голову: следовательно, у них есть уже договоренность насчет него, и, значит, они пришли с арестом… В Жуковке тоже были сигналы, и первый потребовал, чтобы Андрей переходил на нелегальное положение, и с неделю после совещания не разрешал возвращаться в Минск. Следовательно, нужно было вести себя иначе, чем надумал, — возможно, даже задраться. Да и сердце будто окунулось в кипяток, и застучало в висках. Грозя Надюшке пальцем, эсдековец нет-нет и прикасался им к ее лицу — к переносице, к уголку рта, — предупреждая: пока что сдерживается, но может ткнуть и в глаз.
— Чего вам нужно от нее? — крикнул Андрей, решительно, всей пятерней, зачесывая назад русые прямые волосы. — Спрашивайте у матери. Она здесь хозяйка.
Эсдековец скосил на него сузившиеся глаза, выпятив грудь, подошел и, взяв за подбородок, повернул ему голову, словно желая посмотреть в профиль.
Андрей отступил, но, видя, что рука вновь тянется к его подбородку, с силой оттолкнул ее — эсдековец скорей всего был из тех, что, верные профессиональному опыту, показывают себя позже.
— Л-ла-адно. Иди одевайся, законник! — как бы действительно примирившись с его протестом, погладил руку эсдековец и шевельнул кустистыми бровями.
Переступив порог боковушки, подхваченный порывом, Андрей кинулся к кровати, вытащил из-под матраца пистолет, фонарик, схватил одежду, ботинки и, зная — створки окна по привычке лишь прикрыл вчера, — сиганул в сад. Удивленный — выстрелы не гремят, — перескочил через ограду на усадьбу соседей. В развалинах дотла разрушенного квартала натянул одежду, обулся. Со злой радостью отметил: ботинки дедовы, и если пустят овчарку, это собьет ее с толку.
Решил: будет прятаться у себя на хлебозаводе. Но, тревожась за остальных членов штаба, забежал — три камешка в крышу голубятни — к Борису. И все-таки, когда, подсвечивая фонариком, присел на охапку соломы в заводской трубе, где раз уже ночевал после того, как хлебозавод вывели из строя, когда увидел высоко над собой круглое пятно синего неба, сердце сжалось, неприкаянное, от одиночества.
Память услужливо вытянула из тайников и поставила перед глазами — на, смотри! — неожиданное. Вспомнилось почему-то, как Надюшка-третьеклассница в наивном желании одеваться красиво однажды отпорола в школьной раздевалке от чужого пальто меховой воротник и назавтра пришила к своему поношенному, латаному пальтишку. Как после, когда подросла, он однажды шел с ней по Советской улице и один из встречных парней, оторопев, начал дергать товарища за рукав: «Посмотри-ка! Вон! — И рассердился: — Да смотри же, дурак, больше, может, и не увидишь такую!..» Вот и Борис души не чает, боится глянуть ей в глаза.
А мать? На ее плечах, пока не окончил ремесленное училище, держалась вся многоротая семья. Сколько помнит ее, вечно в работе. Да и теперь все в доме на ней. Вот, скажем, Василек, совсем еще ребенок, не умеет защищаться, и когда ругаешь его, лишь молчит: «Ну, Андрюша, ну!» — хотя с такими же огольцами мастерит «жучки» и разбрасывает их по мостовым. А Лизавета? Ей совсем недавно нравилось, что от него, Андрея, после работы пахло хлебом. Она только-только начинает видеть девичьи сны. Всего позавчера рассказывала; упустила свое копеечное колечко в ручей; вода быстрая, светлая, подхватила и покатила с собой. «И сердце мое будто покатилось, — сошла на шепот. — Бегу по берегу и смотрю, как оно виляет между камешков. А тут откуда ни возьмись щука. Хайло разинула. Но я тык руку в воду — колечко и нанизалось на палец. Само!..»
В полдень на хлебозавод пришел Борис. Принес печеной картошки и голубя, чтобы проверить, не сослужит ли при крайней надобности службу. Но когда его пустили, он ударился о закоптелую стену, выбил крыло, и его, дрожащего, в саже, Борис сунул назад за пазуху. И как ни храбрился, разговор не клеился.
— С товарной станции сообщают, что немцы начали подвозить хлеб из Польши, — чтобы повеселить себя и товарища, наконец встряхнул головой Борис и попробовал усмехнуться. — А ты ешь! Видно, проголодался. Я раньше не мог прийти.
— Какая тут еда! — с досадой отмахнулся Андрей. — Ты как моя мать.
— Что мать? Что мать? — неожиданно разошелся тот. — Забрали твою мать! И Надюшку забрали! И Лизавету, и Василька! Их спасать нужно!
До сих пор о своих не очень думалось — живут как все. Полный забот и замыслов, все внимание отдавал тем, кто рисковал, — боевикам. Да, если признаться, и о них не больно думал, больше боялся за операции — для этого ведь и вступили в борьбу! Немало значило и то, что опасность у самого пробуждала силы, даже влекла. К тому же везло. И если видел — другие погибают, само собой возникало подозрение — в чем-то, видимо, виноваты сами.
И вот Борисовы слова отняли прежнюю ясность. Оказалось, вместе с ним, Андреем, все время рисковали мать с Лизаветой и Васильком, дед с бабушкой… И потому, что они рисковали, ему удобнее было действовать. Они как бы заслоняли его. Эсдековец не послал с ним солдата, ибо подозревал: они готовы к худшему — дед насупился, бабушка взяла за руку Лизавету, мать ищет вокруг себя что-то взглядом… Они и он были как деревья в лесу, где каждое помогает чем-то другому. И неизвестно, кому тяжелее или легче. Во всяком случае, он вот сбежал, спасся. А они? У матери, бабушки, Надюшки явно было намерение заступиться за него. А у него самого было?.. Его побег сделает их вину конкретнее и может дорого обойтись им. Надюшка — так та определенно уже в эсдековском застенке, и лобастый допрашивает ее. После его допросов, говорят, волосы вылезают прядями… И все-таки Андрей спросил, щелкая фонариком: