Шрифт:
— Ржете, как лошади! — вскипел Котовский, по обыкновению начав заикаться. — Ч-человек же…
Балагур Мамаев моментально спрятал свои неунывающие зубы, поправил фуражку и отряхнул галифе.
По тому, как сразу притихли пристыженные бойцы, мальчишка ощутил к Котовскому первое доверие и уже не дичился, когда комбриг взял его за грязную ручонку и повел с собой, спрашивая, где он живет и кто у него дома.
К детям, оставшимся без взрослого призора, Котовский испытывал давнишнюю слабость. Он сам рос без матери — она умерла, когда ему было всего два года, — и мать ему заменили старшие сестры. К детям у него выработалось отношение сильного человека, в защите которого они нуждаются. И может быть, потому, что до нынешней зимы жизнь его шла так, что не оставалось времени ни на семью, ни тем более на собственных детей, он всю свою тщательно скрываемую нежность отдавал приблудным мальчишкам, которых бригада подбирала на дорогах войны.
Мальчишка привел Котовского в жалкую завалюху на окраине. Вдова, обитавшая в избенке с тремя голодными немытыми ребятишками, увидела лезущего в дверь военного и брякнулась в ноги. Пришлось поднять ее силком… Григорий Иванович сел за стол, положил перед собой фуражку. На голом лбу оттиснулся багровый рубец, он растирал его ладонью. Беднота, беднота. Все, что он видел, было так знакомо! Бедность одинакова везде: и здесь, в Подолии, и у него на родине, в бессарабских селах. Вырвать хоть одного из этой нищеты! И, оглядываясь в убогом жилище, он уже видел замухрышку пацана уверенным и крепким молодцом, вытаскивающим в жизнь и эту разнесчастную бабенку с оравой замурзанных детишек. Так и будет. За это и бьемся. И он загорелся, как это бывало всегда, едва какое-либо решение приходило ему в голову.
Хозяйка жаловалась, что мальчишка уже большенький, да вот беда: рост его пришелся на самое худое время, на голодуху. Так и засох.
В тот же день Григорий Иванович привел «карлу» в штаб. Вдову он уговорил отпустить ребенка с ним. Уговаривая, он волновался, вставал, опять садился. Она не знала: верить — не верить? Хотелось верить… Григорий Иванович заговорил спокойнее. Он опустил свою руку мальчишке на голову, и тот молчал и слушал, как решается его судьба… Мать отпустила Кольку, и отпустила, как показалось Котовскому, легко, хоть и заплакала напоследок. Но какая же мать не заплачет, отдавая свое дите!
Пользуясь передышкой в боях, бойцы в два дня отремонтировали вдове избушку, перекопали засохший огород, вычистили колодец, оставили продуктов. Так Колька стал приемышем кавалерийской бригады.
Котовский сдал мальчишку на руки Ольге Петровне.
— Боже мой! Да его, наверное, век не мыли!
Тотчас Семен Зацепа был послан разводить огонь, таскать воду.
— Семен, раздевай его. И все эти тряпки в огонь, в огонь!
Когда Зацепа, всегда мрачный, с темными неулыбающимися глазами, подошел к мальчишке, тот неожиданно покраснел и стеснительно зыркнул на молодую женщину. На губах Семена появилось подобие улыбки, глаза его потеплели.
— Глядите, Ольга Петровна, мужик, застыдился!
— Ну, некогда мне с вами! Давай его в корыто.
Истощенное тело мальчишки было сплошь покрыто синяками и мелкими болезненными гнойниками. Зацепа, разглядывая его, высказал опасение: не болен ли? Ольга Петровна, быстро намыливая остриженную голову ребенка, заметила, что это от голода.
На отмытом теле заметней выступили синяки и незажившие рубцы. Зацепа нахмурился:
— Это что же — бьют тебя?
С опущенными ручонками мальчишка стоял в грязной, черной воде. На вопрос Зацепы он склонил худую безропотную шею. Ольга Петровна, поливая его сверху из ведра, потрясла головой и смахнула слезу. Зацепа мрачно потянул в себя воздух. Подцепив на ножны шашки ворох сброшенных лохмотьев, он понес их к прогоравшему костру.
Отмытого пацана Семен завернул в две чистые портянки, сверху покрыл буркой. Колька повеселел, уже осмысленней поблескивал глазенками. Семен притащил два котелка — с борщом и кашей, положил ломоть хлеба.
— А ну-ка навались! Ешь, ешь. Брюхо лопнет — рубаха останется.
И покуда мальчишка жадничал, давился, Семен молча сидел и наблюдал. Иногда он набирал полную грудь воздуха и, прошептав: «Г-гады!», устремлял темный взгляд в раскрытое окно.
Несколько раз заявлялись любопытные, лезли на завалинку, заглядывали: как там новенький? Семен гнал их, пихая в голову.
— Ну чего, чего не видели?
Потом Колька долго, с наслаждением пил чай с сахаром. Сахару была самая малость, кусочек, он макал его в кружку и откусывал крохами; откусит, пососет и зажмурится от удовольствия. После четвертой кружки отвалился и сказал Семену:
— Фу-у… Ажник брюхо вспотело.
Зацепа как-то неумело захохотал, показав все зубы, и вдруг нахлобучил ему на стриженую голову свою фуражку. Фуражка, конечно, проваливалась на глаза, держась на одних ушах. Выпрастываясь из-под козырька, Колька задрал голову и, как колокольчик, закатился тоненьким смехом. Все лицо его стало в мелких веселых морщинках — так смеются старички. Но зубы были крепкие, белые.
Семен привязался к приемышу и не отдал его в пулеметную команду. Колька остался с ним в эскадроне. В несколько дней маленькому кавалеристу сшили по ноге сапожки, подогнали форму. Зацепа раздобыл ему белую кубанку, хотя знал, что Котовский не выносит этого ненавистного казачьего убора… В первый раз обрядив мальчишку, Семен отступил и залюбовался.
— Ну вот. А то карла…
Оглядывая свое военное убранство, Колька поковырял пальцем заштопанную дырку над левым карманом. Зацепа строго ударил его по руке, чтобы не баловался. Дырку он считал хорошей приметой на живом человеке, зная как бывалый солдат, что пуля в одно место два раза не попадает.