Шрифт:
Санкт-Петербург — как истерическая баба. Трибуна Государственной Думы стала тем же, чем сейчас для товарища Молотова служит трибуна всех конференций: не для организации мира, а для разжигания революции. Милюков гремел: «Что это — глупость или измена?» Военная цензура запрещала публикацию его речей — они в миллионах оттисков расходились по всей стране. Я никак не думаю, чтобы они действовали на всю страну. Но на Петербург они действовали. Возьмите в руки Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона (Т. 65, С. 270). Там сказано:
«Инородческое население живет около столицы, окружая ее плотным кольцом и достигая 90 % общего числа населения. По переписи 1891 года — 85 % (восемьдесят пять процентов) указали русский язык в качестве неродного языка».
Но даже и Санкт-Петербург — город с тремя именами, чужой город на чужом болоте — был только одним из симптомов. Уже в Смутное время семибоярщина советовала полякам вырвать Царский престол из Москвы и унести его куда-нибудь подальше. Этот проект и был реализован при Петре, — один из вариантов европейского разгрома русской государственной традиции. Страна в истерике не билась. Но в Петербурге, куда всякие милюковцы собрались «на ловлю счастья и чинов» [540] , денег и власти — все равно каких денег и какой власти, — в Петербурге была истерика. В марте 1917 года толпы шатались по городу («с красным знаменем вперед — обалделый прет народ») [541] и орали «ура» — своим собственным виселицам, голоду, подвалам и чрезвычайкам.
540
Строчка из стихотворения М.Ю. Лермонтова «Смерть поэта».
541
Строки из четверостишия В.М. Пуришкевича 1917 г.
Итак: лозунг был найден. Патриотический, и даже антимонархический — что и было нужно. Царь — дурак, пьяница и тряпка. У него под носом его жена изменяет с изменником Распутиным, он ничего не видит, — Царя нужно менять.
Позвольте рассказать один из заключительных штрихов распутинской истории.
У меня был старый товарищ юности — Евгений Михайлович Братин. В царское время он писал в синодальном органе «Колокол». Юноша он был бездарный и таинственный, я до сих пор не знаю его происхождения, — кажется, из каких-то узбеков. В русской компании он называл себя грузином, в еврейской — евреем. Потом он, как и все неудачники, перешел к большевикам. Был зампредом харьковской чрезвычайки и потом — представителем ТАСС и «Известий» в Москве. Потом его, кажется, расстреляли: он вызван был в Москву и как-то исчез.
Летом 1917 года он перековался и стал работать в новой газете «Республика», основанной крупным спекулянтом Гутманом. В те же времена действовала Чрезвычайная следственная комиссия по делам о преступлениях старого режима. Положение комиссии было идиотским: никаких преступлений — хоть лавочку закрывай. Однажды пришел ко мне мой Женька Братин и сообщил: он-де нашел шифрованную переписку Царицы и Распутина с немецким шпионским центром в Стокгольме. Женьку Братина я выгнал вон. Но в «Республике» под колоссальными заголовками появились братинские разоблачения: тексты шифрованных телеграмм, какие-то кирпичи, какие-то «обороты колеса» и вообще чушь совершенно несусветимая. Чрезвычайная комиссия, однако, обрадовалась до чрезвычайности, — наконец-то хоть что-нибудь. ЧК вызвала Братина. Братин от «дачи показания» отказался наотрез: это-де его тайна. За Братина взялась контрразведка — и тут уж пришлось бедняге выложить все. Оказалось, что все эти телеграммы и прочее были сфабрикованы Братиным в сообществе с какой-то телефонисткой.
Вообще за такое изобретение Братина следовало бы повесить, как впрочем и Милюкова. Но дело ограничилось только скандалом — из «Республики» Братина все-таки выгнали вон, — его буржуазно-революционная карьера была кончена и началась пролетарски-революционная — та, кажется, кончилась еще хуже. Потом, лет двадцать спустя, я обнаружил следы братинского вдохновения в одном из американских фильмов. Так пишется история.
Истории Государственной Думы у нас нет. То, что есть — такая же чушь, как и британский шифр. Напомню о том, что классической формой русского народного представительства были Соборы. То есть деловое представительство, а не партийное. Напомню и еще об одном обстоятельстве: англо-американский парламентаризм есть внепартийный парламентаризм. По закону и традиции, в парламент попадает тот, кто получил хотя бы относительное большинство голосов — это создает систему двух партий, из которых ни одна не имеет никакой программы. Работа партии мистера Эттли — это первый в истории Великобритании опыт превращения отсталого английского острова в передовую европейскую страну. До этого ни тори, ни виги, ни консерваторы, ни либералы не имели никаких программ. Не имеют их ни республиканцы, ни демократы в САСШ. Не имели программ и русские Соборы. В первую же Государственную Думу хлынули десятки программ, и революционных программ. Дума пришла — и положила ноги на стол. Ее разогнали — безо всякого ущерба для кого бы то ни было. Но не было использовано предостережение нашего единственного теоретика монархии — бывшего террориста Льва Тихомирова. Он писал, что в положении о Государственной Думе «национальная идея отсутствует, так же как и социальная» [542] — нет органической связи с жизнью страны. До Тихомирова — после манифеста 1861 года — Ю. Самарин писал: «Народной конституции у нас пока быть не может, а конституция не народная, то есть господство меньшинства… есть ложь и обман» [543] . Так наша Дума и оказалась: ложью и обманом.
542
Тихомиров Л.А. Монархическая государственность: в 2 т. Мюнхен, 1923.
543
Самарин Ю.Ф. По поводу толков о конституции (1862 г.)// Русь. 1882. № 21.
Монархия без народного представительства работать не может. Это было ясно Алексею Михайловичу и Николаю Александровичу. Но Николай Александрович поддался теориям государственного права и допустил перенос на русскую точку зрения западноевропейского парламентаризма, который и у себя на родине, в Западной Европе успел к этому времени продемонстрировать свою полную неспособность наладить нормальный государственный быт. Лев Тихомиров предлагал народное представительство по старомосковскому образцу: Церковь, земство, купечество, наука, профессиональные союзы, кооперация промысла и прочее. То есть представительство, органически связанное с органически выросшими общественными организациями. Вместо этого мы получили монопольное представительство интеллигенции, начисто оторванной от народа, «беспочвенной», книжной, философски блудливой и революционно неистовой. В Государственную Думу первого созыва так и попали наследники «Бесов» и Нечаева, сотоварищи Азефа и Савинкова, поклонники Гегеля и Маркса. Никому из них до реальной России не было никакого дела. Они были наполнены программами, теориями, утопиями и галлюцинациями — и больше всего — жаждой власти во имя программ и галлюцинаций. А может быть, и еще проще: жаждой власти во имя власти. Сегодняшнее НКВД с изумительной степенью точности воспроизводит на практике теоретическое построение Михайловского и Лаврова — художественно отраженное в «Бесах». Я более или менее знаю личный состав НКВД. Только окончательный идиот может предполагать, что у всех этих расстрельщиков есть какая бы то ни было «идея».
Вот от всего этого нас всех и пытался защищать Николай Второй. Ему не удалось. Он наделал много ошибок. Сейчас, тридцать лет спустя, они кажутся нам довольно очевидными — тридцать лет тому назад они такими очевидными не казались. Но нужно сказать и другое: история возложила на Николая Второго задачу сверхчеловеческой трудности: нужно было бороться и с остатками дворянских привилегий, и со всей или почти со всей интеллигенцией. Имея в тылу интендантов и интеллигентов — нужно было бороться и с Японией, и с Германией. И между «Царем и народом» существовала только одна — одна единственная связь: чисто моральная. Даже и Церковь, подорванная реформами Никона и Синодом Петра — Церковь, давно растерявшая свой морально-общественный авторитет, давным-давно потеряла и свой собственный голос. Сейчас она служит панихиды. Тогда она не шевельнула ни одним пальцем. Никто, впрочем, не шевельнул. Так был убит первый человек России. За ним последовали и вторые и десятые: до сих пор в общем миллионов пятьдесят. Но и это еще не конец…
Проблема русской монархии и Николая Второго в частности — это вовсе не проблема «реформы правления». Для России это есть вопрос о «быть или не быть». Ибо это есть вопрос морального порядка, а все то свое, что Россия давала или пыталась дать миру и самой себе — все то, на чем реально строилась наша история и наша национальная личность, — было основано не на принципе насилия и не на принципе выгоды, а на чисто моральных исходных точках. Отказ от них — это отказ от самого себя. Отказ от монархии есть отказ от тысячи лет нашей истории.