Шрифт:
Это было маленькое поместье, перенесенное с орловских проселочных дорог в московский переулок.
Когда мы с братом впервые вылезли из-под забора во владение Макеровского, мы разинули рты от удивления.
Перед нами была большая лужайка с высокой травой, с белыми медуницами, с иван-чаем, с высокими лиловыми колокольчиками. Был полдень. Порхали цветистые бабочки, стрекотали кузнечики, какие-то маленькие птички отзывались им в траве точь-в-точь так, как отзываются в вольных лугах далеко-далеко за Москвой. Это были непуганые стрекозы, бабочки, птички над непутаною травою: никто ее не путал, не топтал, как на заповедном лугу. Там, где гуще пахло медуницами, в кайме из белой сирени блестел под солнцем небольшой пруд с плясуньями-стрекозами, со стрижами, низко носившимися над водой, – вот только не знаю, была ли в пруду рыба. А немного поодаль, на самом припеке, колыхалась зеленою волною рожь – настоящая, орловская или тульская, озимая рожь!
Была ли это причуда старого помещика, пожелавшего, чтобы в городе было у него в малом виде все, что было в его крепостной деревне, выражалась ли в этом старая, наследственная любовь-тоска по ржаному полю, свойственная русскому человеку, выросшему среди медвяных ржаных межей и заключившему себя на безвыходный плен в городе, но только у Макеровского каждую осень вспахивали сохой кусок земли, сеяли рожь, по весне появлялись всходы, Макеровский в халате выходил посмотреть на первые зеленя, затем на первый колос, а потом, при нем, жали эту полоску, на полоске появлялся золотой сноп. Не знаю, где и как молотили, мололи зерно, но угрюмый барин Макеровский каждую осень отведывал хлеба из собственного нового умолота, как его прадеды в исчезнувшей Отраде!
Пахарем этой единственной в Москве ржаной полосы был кто-то из слуг Макеровского, таких же молчаливых, как он сам.
Каждый же год у Макеровского косили сено на лужку и сметывали его в пахучий стог.
Помню, мы с братом так были поражены этим прудом и особенно этим ржаным полем, что так и не добрались в тот раз до белой сирени, а нырнули по Кукуеву ложу под забор.
С восточной стороны над Кукуем прямо в наш сад выходило мрачное, запущенное кирпичное здание старинной стройки, с узкими и редкими окнами высоко под крышей. В нем никто не жил. Говорили, будто до холеры (то есть до конца 1840-х годов) здесь была какая-то фабрика, а после холеры все запустело. Потом, когда мы подросли, здание оживилось, в окна вставили рамы со стеклами, и в них появились лица рабочих. В здании водворилась первая в России фабрика фотографических пластинок «Победа» капитана Занковского. Иногда из этих высоких окошек доносилась песня, негромкая и короткая, такая же тоскливая, как серое здание.
Когда в нашем саду поспевали яблоки, рабочие просили нас, детей:
– Пришли яблочков пожевать!
Они спускали из высокого окошка набивной платок. Мы увязывали в него яблоки, и приятный груз благополучно поднимался по веревке в окно.
Заброшенное мрачное здание, в котором водворилась фабрика капитана Занковского, стояло на одном конце его сада, а другой конец сада завершался старинным жилым домом, выходившим на Немецкую. В доме была круглая зала в два света, ее фасад с лепными украшениями в стиле empire так круто выдавался на улицу, что своим полукружием срезывал тротуар. В доме жил сам капитан Занковский, а внизу помещалась содержимая им закладная контора. За ростовщические проценты он был сослан в Петрозаводск, и в его доме открыта была после 1899 года бесплатная народная читальня имени А. С. Пушкина.
Дом этот был еще петровских времен: он принадлежал светлейшему князю из пирожников А. Д. Меншикову.
Нет на свете причудницы причудливей судьбы. В то самое время, когда мы посылали узелки с яблоками хмурым рабочим капитана Занковского, в его саду бегала совсем маленькая девочка, его дочь Шурочка. Четверть века спустя мы с нею стали большими друзьями, а до того, отделенные одним забором, мы с нею даже не подозревали, что росли рядом, дышали ароматом одних и тех же цветущих яблонь.
Со стороны Елоховской к нашему саду примыкал сад Матюшенковой, такой же, но по-другому тихий, как поместье Макеровского.
Дом Матюшенковой выходил на Елоховскую. Он цел и по сие время, но пристройки и надстройки до неузнаваемости изменили его вид. В мое время белый, кирпичный, с закругленными окнами, с нижним жильем на крутых сводах, с островерхой вышкой, он был похож на древнерусский терем. Предание уверяло, что дом некогда принадлежал думному дворянину Циклеру – тому самому, что был душою заговора против молодого Петра I. В этот самый дом и явился внезапно Петр на собрание заговорщиков. Достоверно ли это предание, не знаю, но правда то, что дом был XVII века.
В дни моего детства он принадлежал вдове тайного советника Александре Павловне Матюшенковой.
Ее муж был знаменитый московский врач-хирург Иван Петрович Матюшенков, любимый ученик и преемник по кафедре еще более знаменитого Ф. И. Иноземцева [59] , каплями которого до сих пор лечится вся Россия. Оба, и Иноземцев и Матюшенков, родившийся через год, как Наполеон ушел из Москвы, славились не одним своим врачебным искусством, но еще больше редкою добротою. Иноземцев в 1840 году открыл бесплатную домашнюю поликлинику для бедных больных, и Матюшенков, окончивший курс в 1836 году и живший у Иноземцева, был ревностным его помощником в этом добром и неслыханном деле. Матюшенков давно умер, а память об его отличном врачевании и теплой доброте продолжала жить в Москве, и особенно в Елохове, и перешла на его вдову, одиноко, но не забвенно доживавшую прекрасный свой век в большом старинном доме, помнившем Петра I. Старушку – «генеральшу Матюшенкову» почитала и любила вся округа.
59
Иноземцев Федор Иванович (1802–1869) – врач и общественный деятель.
В зимний ясный день, бывало, гуляет она в своем саду со старушкой-компаньонкой по узеньким дорожкам, усыпанным песком. В атласном черном салопе с собольей пелериной, в сером пуховом чепце, повязанном шалью, старушка Матюшенкова казалась сошедшею со старого дагерротипа конца 1840-х годов или, еще вернее, с тончайшей акварели художника, работавшего десятилетием раньше. Маленькая старушка-собачка бежит впереди, зябко поднимая то одну, то другую лапку. Старушка-хозяйка вынет, бывало, ручку в перчатке из большой собольей муфты на шелковых шнурках, висевшей через плечо, протянет собачке печенье и, улыбаясь, продолжает прогулку.