Шрифт:
Также в последнее время мне наплевать, кто стоит надо мной и тяжело дышит – старушка, старичок, даже иной раз инвалид какой-нибудь. Я тоже почти инвалид и тоже старичок. Мне в следующем году на пенсию. Не смотрите, что я высокий, стройный, подтянутый. Внутри одна труха, особенно это касается того места, где у людей вроде бы душа живет. Правда, у кого где… У меня сначала в груди жила, потом в мозги перекочевала. Но я знаю многих, у кого она как в заднице была, так там и осталась. А может быть, этот инвалид, что тяжело и очень даже демонстративно пыхтит надо мной, свою нетленную душу как раз в том месте и носит!
Уступаю я всегда только беременным женщинам и малым детям. Потому что сам никогда беременной женщиной не был и претензий к этой категории пассажиров иметь не могу по определению. Что касается детей, то я уже и сам дед. У меня двое девок, двое внучек, которых я вижу раз в полгода. Это если моя дочь куда-нибудь ускакивает с очередным своим поклонником, а девок девать некуда. Недельку-другую я могу с ними посидеть. Мой отпуск так и проходит. Обе рождены от двух разных страстных поклонников. Поэтому одна – Дашка, рыжая бестия, а вторая, Машка – жгучая брюнетка. Дашке – десять, Машке – одиннадцать. Но Дашка крупнее Машки, выше и тяжелее. В папу, наверное, которого я никогда не видел. Машка зато умная и злая. Худой колючий куст черной розы. И глаза – черные, как греческие маслины. Дашка… эту в будущем будут называть Дарьей Марковной, а Машку – Марией Аскольдовной. Вот ее папочку Аскольда я видел пару раз – не то литовский цыган, не то еще что-то в этом роде.
Так что детям и беременным бабам я место в моем метро уступаю. У меня с ними мир.
Читаю книгу. Потрепанный том Грэм Грина. «Меня сделала Англия» называется. Некий Энтони, неисправимый романтичный грешник, неудачник и эдакий домашний гений пытается вывернуться из благополучия, которое ему навязывает его предприимчивая сестра-двойняшка. Она на полчаса его старше и поэтому больше знает о жизни.
Я тоже Энтони. Антон по-нашему. И тоже из двойняшек. И моя сестра старше меня – на целый час. И знает она о жизни ровно настолько же больше. Живет на дымной Камчатке с мужем и тремя детьми. Мы не видимся уже шесть лет, потому что ни у кого нет денег на самолет, чтобы прилететь в гости. Мы так и умрем друг без друга – на похороны ведь не приедешь по той же причине.
Книжку я купил первого мая на развале у Большого театра. Там, как всегда, собралась шумная, экзальтированная толпа красных пенсионеров и розовато-бежевых юных истериков. Пенсионерам краснеть уже больше некуда, а этим истерикам еще можно стать насыщеннее – красно-коричневыми. У них еще не угасла в этом смысле кое-какая перспектива. Если только кто-нибудь на той разбойничьей дорожке им хребет не сломает. Или если не сопьются раньше.
Реют флаги, красные, несвежие, а нищенского вида торгаши с бегающими глазками разложили на парапетах парка у театра сотни подержанных книг. Полтинник за любой томик – от выдуманной биографии какого-нибудь красного террориста или идейного уголовника до скромных покетбуков, тоже стареньких, потрепанных, любых классиков. И Сталин тут есть, и Ленин, и даже Брежнев со всеми «своими» тремя книжками-плакатиками.
Я купил томик Грэм Грина. Раскрыл его дома, а оттуда выпала записулечка. Желтая такая, то есть пожелтевшая. Исписана ровным стройным почерком образованного человека. Сейчас так никто уже не пишет, руки стали грубыми, кисти слабыми. Только пальцы укрепились – чтобы по клавишам компьютера долбить. В записке было следующее:
«Больше не могу. Ухожу от всех. Вините только меня. 20 часов 11 минут. Ваша Паня».
Ничего себе закладочка!
Я долго фантазировал на эту тему: кто была эта Паня, осуществила ли она после 20 часов 11 минут свою греховную акцию, то есть ушла ли от всех, как тот глупый колобок, или струсила все же, дочитала книжку, а записульку вложила в нее как закладку или как немой укор себе самой.
Я эту книжку читаю слишком долго. Люблю Грина, но он, по-моему, бывает занудным. То все бежит у него, искрится даже, все так знакомо, так лично, а то – тягомотина какая-то англо-саксонская, пустой чай с сухим молоком в файв-о-клок. И опять побежал. Между прочим, в детстве Грэм Грин, обиженный одноклассниками в привилегированной школе, несколько раз пытался свести счеты с жизнью.
Может быть, это подтолкнуло грамотную Паню к своему роковому решению?
Но Грэм выжил и даже Оксфорд окончил, да еще в разведке служил, Интеллидженс Сервис. Умная Служба, называется. Вот как! Это мне близко.
Так что Паня? Она тоже предпочла тяжелую жизнь легкой смерти? И что для нее было легким, а что тяжелым?
Вот так я фантазировал и читал Грэм Грина в метро, а записку бережно хранил дома. Не каждый день ведь можно добыть такой автограф.
Напротив меня сидела женщина лет сорока или чуть больше, в растянутом зеленом свитере и в заношенных джинсах с белыми потертостями на коленях и бедрах. Я увидел ее сразу, как только зашел в вагон – хороша, хоть вид у нее потрепанный, правда, чуть меньше, чем у ее одежды. Крупная грудь, которую даже растянутый свитер скрыть не в состоянии, крутые, стройные бедра, росточка, видимо, средненького. Шатенка несколько в рыжину, серые, злые, глубокие глаза, прямой нос с чуть великоватыми крыльями ноздрей и подбородочек с глубокой мужской ямочкой. Губы изящной формы, контрастно очерчены, как нарисованы.
Я разглядывал ее, подняв высоко книгу и не без удовольствия наблюдая за ней поверх обреза. Мне всегда нравились такие милые неряхи – в них есть что-то от первозданного греха. От них остро пахнет вожделением, даже если они сейчас промыты. Неряшливость – их фирменный стиль. От неумелого или наплевательского макияжа до стоптанных штиблет. Вся их ценность – под одеждой. Сочная, притягивающая. У меня к ним почти животное чувство. Как у зверя на запах, понятный лишь одному ему.
Она свела почти невидимые, светлые бровки и теперь буравила меня серыми глазищами. Зло смотрела. Мне показалось, как будто с презрением. Еще бы! Я уже стар даже для нее.