Шрифт:
Мы повернули на задний фас батареи, где уже идет 8-й номер, обращенный к городу.
– Вот тут вчера упало десять ракет, – сказал Луговский, – и одна в кучу рабочих, которые ужинали; говорят, даже в чашку, но не задела никого!
Луговский также был 5 октября на батарее и хвалил мне наших матросов.
– Не перескажешь никакими словами, что это за народ: с ними нельзя робеть!
Он повернулся во двор, смотря на тех, которые учились, и, как бы лелея их глазами, задумался, и так мы простояли молча минуты две. Кто знает, какие отметки делала его память, когда глаза перебегали по лицам… Нас обоих разбудил выстрел. С вала пустили бомбу по работавшим налево от Херсонеса. Мы проследили полет ее и взрыв. Бомба пролетала около трех верст. Судите, что же можно было разглядеть на таком расстоянии. Я искал кучки работавших, но ничего не мог найти и насилу увидел в трубу, потому что высовывались только головы. Я простился с Луговским и пошел на Александровскую батарею, которая считается 9-м номером и находится тут же, подле 7-й и 8-й. С ее стен я снова любовался морем. Капитан-лейтенант Козловский дал мне проводника-матроса, который провел меня по валу, показывая красивые ряды орудий, только что очищенных. На этой батарее в настоящее время больше нечего делать, как чистить орудия. Ей будет работа, если начнут бомбардировку с моря.
Я воротился домой, когда уже стемнело, и пошел к Шемякину, который меня давно звал и как-то особенно пришелся мне по душе; но ворота бастиона были заперты. Часовой свесил ружье и спросил отзыв. Я послал своего матроса узнать отзыв или привести ефрейтора, а сам сел у ворот на камень и стал смотреть в сторону засыпающего города. Было очень тихо. По горам горели огни. Через несколько минут я увидел поднявшуюся ракету, очень далеко, версты за четыре. Их пускали обыкновенно с возвышенности над Килен-балкой. Ракета летит так: вдруг освещается площадка, где ракета пущена, и потом видно по небу огненную полосу, не больше как четверть всего полета; дальше ракета уже летит впотьмах. Впрочем, бывают изредка случаи, что ракета весь полет совершает с огнем и все время видима. Вслед за первой взвилась еще. Я насчитал семь, пока воротился мой матрос. Иные падали где-то близко; слышно было свист, одна загремела по камням. На ту пору, не знаю почему, я испугался. Когда захлопывалась за мной калитка бастионных ворот, мне уже казалось, что ракета сейчас щелкнет меня по затылку. Мы прошли двором и потом спустились в траншеи. Слышалась перестрелка ложементов17. На темных валах темными тенями двигались часовые. Я не нашел Шемякина в блиндаже: он был в каземате. Надо было идти туда. На одной площадке между траншеями пуля ударила подле моей ноги. Бежал от ракет и чуть не попал под пулю! Может быть, и прав матрос, сказавши: «Которая наша, от нее не схоронишься!» – это игра в счастье и несчастие… На ту пору страх опять был от меня далеко. Мудреный инструмент человеческая душа: что ни миг – натягиваются невидимой рукой новые струны…
В каземате я нашел большое общество офицеров. Мне предложили превосходного хересу. Комендант, полковник Лидов, о котором я уже упоминал, рассказал мне о 24 октября. Колонны французов доходили до 6-го бастиона и были на возвышенности, между 6-м и 10-м. Их прогнали Минский полк и картечные выстрелы с 10-го номера. Около недели валялись не убранные трупы. Неприятель не убирал и не дозволял нам. Наконец их подобрали – и все-таки мы. Через шесть дней после дела один солдат принес изо рва раненого, нашего же рядового, который был еще жив.
Я пробыл в каземате часов до десяти. Утром 16-го подняли французы сильную стрельбу с новой батареи по 6-му бастиону и сбили у нас только три мешка, выстрелив 25 раз. С того же бастиона замечено движение неприятельских колонн от моря, в полной парадной форме и под музыку. Я подбежал взглянуть и захватил только хвост, спускавшийся в балку; вахтенный сказал мне, что было тысяч до пяти. Говорят, они делают нередко такие эволюции, чтобы занять нас чем-нибудь. Ночью отправятся на берег и утром идут в параде, как будто новые войска; а между тем где-нибудь у них становятся пушки.
После чаю я решился идти на 4-й бастион, как говорили, самый опасный. Я слыхал о нем еще в Кишиневе. Зорин дал мне в товарищи одного из своих адъютантов. Я чувствовал себя нехорошо и никак не мог рассеять тягостных мыслей. Мы прошли несколько улиц, почти пустых. Под конец, близко к бастиону, встретили дома, совершенно разрушенные бомбами. Местами торчали одни неправильные обломки стен; крыш не было. Эти дома могли служить самыми лучшими, естественными баррикадами. А в иных и нарочно были пробиты амбразуры. На мостовой и тротуарах валялись ядра и осколки гранат. Тут действительно чувствуешь осаду. В конце последней улицы идет площадка, на которой стоит католическая церковь, одно из крайних зданий к бастиону. Говорят, во время осады 5 октября первое ядро сбило надпись на этом храме – Pax in terra. Первое говорится для большего курьезу. Прямо за площадью виден театр, сильно пострадавший от выстрелов [8] . Затем начинается подъем в гору, довольно пологий. Здесь был когда-то бульвар; теперь нет и следа украшавших его деревьев. Крепкая дорога, место прежней бульварной дорожки, почти вся покрыта чугунными черепками и врывшимися ядрами. Взойдя на гору, мы спустились в траншею и тотчас услышали свист пуль. Так дошли мы до большого блиндажа, где помещается адмирал Новосильский с капитаном 1-го ранга Кутровым. Кутров вышел к нам навстречу. Его спокойная физиономия ободрила меня. В это время одна пуля ударила в блиндаж шагах в двух от нас и еще ближе от кучки матросов, стоявших тут же. Никто из них и не пошевелился, и кажется, я один видел эту пулю. Это меня совершенно успокоило. С той минуты до конца, часа два сряду, проведенные мною на 4-м бастионе, я уже не чувствовал ни малейшего страха. Мы пошли опять траншеями, втроем, с Кутровым. Выстрелы из пушек гремели беспрестанно. Ружейных было вовсе не слышно или слышно только временами, и то как звук пистонов.
8
В «Севастопольском альбоме» рисунок № 26.
– Вот на этом месте, в самой траншее, сегодня убило трех вдруг одной пулей, – сказал Кутров, – пуля прошла по головам; и вот здесь еще одного!
Весело было слушать тем, кто переступал через это место! Траншеи были полны солдатами, которые сидели и лежали в самых беспечных положениях, конечно, не думая о пулях. Вскоре открылся бастион, несколько отличный от тех, которые я уже видел. Это была площадка, вся изрытая землянками, вся в буграх. Там и сям чернели отверстия – входы в блиндажи. Пороховой блиндаж возвышался надо всеми. Кругом на сделанной из земли насыпи в виде вала шли тесные земляные траверсы с наложенными на них мешками [9] . Штуцерные были в постоянном движении, подбегали, выстреливали, – и опять заряжался штуцер. Весь бастион представлял какое-то суетливое и вместе грозное кипение. Где-то бухали пушки; ясно было слышно гудение ядра. Кто стрелял? Мы? Они? Разобрать было трудно. Наши выстрелы сливались с выстрелами неприятеля, который таился тут же, за валом, всего в 60 саженях. Мне все как-то не верилось, что он так близко.
9
В «Севастопольском альбоме» рисунок № 8.
– Отсюда вы можете видеть неприятеля, – сказал мне капитан, подведя меня к одному орудию, укрытому щитами так плотно, что едва оставалась щель для глаза. – Но, пожалуйста, поосторожнее, – прибавил он, – учтивые французы здесь вовсе неучтивы!
Я поднялся на орудие и взглянул в щель между щитом и пушкой: желтел траншейный вал, лежали такие же мешки, как и у нас, местами выскакивал дымок без звука, как пыль с вала, – словом, то же, что я видел и с других бастионов, только яснее. Потом мы пошли дальше мимо траверсов. Вдруг осколок бомбы, разорвавшейся в неприятельских траншеях, прожужжал над нашими головами и упал в кучку работавших внутри бастиона.
– Вот как у нас, – сказал Кутров, – своим как раз убьет! – Что, никого? – крикнул он вниз.
– Никого! – отвечали оттуда.
– Ну, слава богу!
Такие случаи бывают нередко. Осколки бомб французских летят к ним назад. Следя за полетом осколка, я увидел между блиндажами в одной стороне бастиона образ на столбике под дощатым навесом. Перед ним теплилась неугасимая лампада… Я помолился. Невыразимо благодатно действует там молитва, и все бы молился – и за эту горсть храбрых, что всякую минуту