Шрифт:
Д. отдыхал. Будущее, подобное этим аллеям. Ничего не хотеть, ничего не ждать, ничего не бояться. Никому не принадлежать, даже самому себе. Ни за что не держаться. Перестать быть мыслящей молекулой в огромном, ожесточенном, здравом коллективе, живущим таким напряжением воли, что нет возможности задумываться о происходящем. Неужели я настолько впал в уныние? Я становлюсь персонажем романа для интеллектуальной публики. Всё уходит от меня, всё: идеи, которые превыше всего, Партия, Государство, новый строящийся мир, мужчины, женщины, терпящие лишения в окопах на линии огня (как похоже на этот продрогший лес), где находили пристанище бойцы, измотанные и ожесточенные войной, которую вели вопреки себе ради надежды, а надежда обманута! Оживленные улицы подлинной столицы мира, стойки в лесах и дома с широкими квадратными окнами, где в каждой бетонированной клетке ютятся полуголодные существа, пленники великой судьбы (и 40 процентов паразитических бумажек). Столица пыток! Лаборатории микрофильмирования, классы специальной школы, подземные камеры секретной тюрьмы, сотрясающиеся, когда рядом проходят поезда метро, шифровальные кабинеты, центральная Власть. Место казней, несомненно, подвал, забетонированный, тщательно вымытый, рационализированный, куда столько людей спускались, осознавая, что настал конец всему: вере, делу, жизни, разуму… Красные знамена… Красные знамена, ростки социалистического гуманизма, которые все-таки не смогли полностью покрыть прах, грязь и кровь… Неподдающееся анализу очарование городов Востока, ощущение мира несознательного, но не ведающего о голоде, терроре, переутомлении, аскетическом и холодном энтузиазме, который только и придает смысл течению жизни; приятное благополучие мира, продуманного в мелочах, пронизанного чувственностью, день за днем скатывающегося к апокалипсису… Горькое удовольствие слияния двух тел на фоне грозящих разразиться катастроф, которых возвещают заголовки газет, эта колоссальная интрига, опутывающая страны – раскрашенные акварельными цветами на детской карте – нитями информации, дезинформации, низости, подвига, статистики, нефтью, металлами, посланиями… Убежденность, что все-таки мы – как бы ничтожны ни были! – самые прозорливые, самые человечные в броне своей научной бесчеловечности, подвергающиеся за это всем возможным опасностям, более других верящие в светлое будущее мира – и обезумевшие от подозрений! – Ах, все это уходит от меня, что же мне остается, что останется от меня? Почти старый человек, так беспощадно рассуждающий, увозимый усталым такси в бесконечность пейзажа… не лучше ли возвратиться? «Товарищи, расстреляйте меня, как и остальных!» По меньшей мере, это соответствовало бы логике Истории… (с того момента, когда начинаешь принадлежать Истории… Довести дело до конца… Если нужно погасить солнце, погасим! «Необходимость», магическая формула…). Это было бы легче всего; но стать соучастником? А если нет такой необходимости? А если огромная машина работает вхолостую, если ее колесный механизм испорчен, если ее социальный механизм прогнил? Как говорил Старик? «Руководство уходит из наших рук, мы даже не можем контролировать сами себя…» Здесь мысль туманится, историю, быть может, гораздо труднее понять, чем думали мы со своими тремя десятками материалистических формул. – Вероятно, они вскоре меня убьют: 1. я полон развращающих идей (один японский полицейский сказал бы: «опасных идей»); 2. они продолжают работу; 3. со мной покончено… – Но какую работу продолжают они, в какие бездны идут?
Бессвязная череда его дней и ночей. Он вспомнил лица гонимых, тщательно изученные по фотографиям, ибо за ними следили, посылали к ним преданных агентов, незаметно посещали их убежища, просматривали их бумаги, переснимали получаемые ими письма – а люди эти ни о чем не подозревали, продолжали свою ничтожную деятельность, печатали бюллетени на ротаторах, собирали деньги на издание брошюр, время от времени излагали свои теории, по существу, достаточно верные, перед тремя десятками слушателей (в число которых неизменно входили тайные агенты) на антресолях кафе «Вольтер». Присоединиться к ним? А они поверят мне, они, не верящие самим себе? Теперь я верю только в силу. Правда, лишенная своей метафизической поэтичности, существует лишь в головах людей. А эти головы так легко уничтожить! И правды не станет. Сила сейчас против них, против меня, мы ничего не сможем сделать. Поток уносит нас. Д. ожидал если не радости освобождения, то хотя бы избавления от головной боли. Забыв об осторожности, он громко и сердито произнес: «Все-таки я прав!» Шофер обернулся к нему:
– Что вы сказали, месье?
– Ничего. Сделаем еще круг. У меня пока есть время.
Время – на что? Остается лишь отрицать. Нет, нет, нет, нет. Нет силе. Я, ничто, не согласен. Я сохраняю рассудок, когда вы его теряете. Я утверждаю, что уничтожение лучших – ужаснейшее преступление, ужаснейшее безумие. Если сила оборачивается против самой себя и начинает ожесточенно заниматься саморазрушением, прав я, а не она. Она выживет, я погибну, значит, права она, а не я… Может ли она выжить, если пожирает себя, если страдает от неведомого доселе отчуждения? А если выживет, откажется ли от самой себя, изменит ли облик и цели? Тогда я сохраняю ей верность, отказываясь от нее, но это чистый идеализм, не имеющий практического смысла.
Он так ясно помнил имена, черты, мелочность, мании, способности, пути, должности, книги, величие стольких казненных, что запрещал себе думать о них из опасения лишиться сил. Изгнанные из его мыслей, они оставались в нем безымянной «когортой», черной массой… Мы верили в «железную когорту», когорту избранных! Наша гордыня наказана по заслугам… Черная масса возникла в результате внимательной проверки сведений и зависела от степени его горечи, возмущения или жалости: пятизначное число, во всяком случае. Столько казненных.
Что такое «совесть»? Остатки вбитых в голову верований, начиная с примитивных табу и заканчивая массовой печатью? Психологи придумали для этих глубоко запечатленных понятий специальный термин – сверх-Я… Мне остается взывать лишь к совести, а я не знаю, что это. Я чувствую, как во мне, из глубин неведомого поднимается бессильный протест против разрушительной силы, против всей материальной действительности – во имя чего? Внутренний свет? Я рассуждаю почти как верующий. Но иначе не могу. Слова Лютера. Немецкий провидец бросил свою чернильницу в голову черта, говоря: «Да поможет мне Бог!» А кто поможет мне?
Массовые газеты не знают совести (это известно точно, ибо они слишком часто оплачены через дальновидных посредников), а иных не существует. Великие писатели не поверили бы мне. А те, кто поверил, не смогли бы понять, потому что понять надо не меня, а кошмар больной силы, кошмар исчезновения категории мыслящих людей. Писатели, впрочем, предпочитают иные темы, менее компрометирующие, лучше продающиеся… Я не скажу ничего, ничего. Если через полгода меня оставят в покое где-нибудь в Парагвае или Аргентине, я возвращусь к трудам по психологии, попытаюсь понять, что такое совесть, сверх-Я, эго и подозрительность, мания подозрительности – и внезапная жажда убивать лучших, чтобы стать вровень с ними: на их место… Может, в этом мои идеи устарели. И социальной психологии вообще не существует. Еще не настало время для того, чтобы люди не смогли обойтись без этих знаний, более нужных, чем знания об устройстве машин. Катастрофы же в них не нуждаются. Умения воспитать человека в повиновении пока достаточно для Высшего управления Образования, Психиатрической службы Здравоохранения, Политического руководства Армии, Политбюро, Института Долголетия, призванного обеспечить сохранение кадров государства (государства, уничтожающего свои кадры…). А все эти учреждения занимаются подготовкой катастроф. Круг замкнулся.
Д. остановил машину у дверей маленького кафе в Нейи. Устроившись за беломраморной столешницей, он заказал ветчины и вина. Депрессия отпускала. В нас происходит таинственный танец мрачный идей, озарений и инстинктов, поставленный неведомым режиссером: психологией и духовным неизвестным. Шофер, заказав выпивку, обсуждал у стойки с хозяином искусство приготовления кролика в белом вине. Д. неожиданно проникся симпатией к ним обоим. Довольно распускаться. Узел разрублен. Теперь нужно преодолеть последствия нервного переутомления. Выше голову, старина, ты из породы сильных. (Неплохо время от времени повторять такое себе, пусть этого всего лишь один из способов самовнушения…) Он вспомнил послание, которое отправил накануне Чрезвычайному Посланнику, два десятка умышленно плоских строк, содержащее, однако, искренние слова:
«…Я до такой степени не одобряю происходящее, что не считаю для себя более возможным выполнять обязанности, не допускающие сомнения и критики. Вам известна моя абсолютная преданность, не раз подтвержденная делами. Могу лишь заверить вас, что полностью ухожу в частную жизнь и обязуюсь не говорить и не делать ничего, что могло бы навредить нашему делу…» Память хранила номера банковских счетов, текущие дела, связи с агентами. Д. заметил, что слова «неодобрение», «сомнение» и «критика» (достаточно было бы употребить лишь одно из них…) сводят на нет «абсолютную преданность» и взятое на себя обязательство. Они создавали множество проблем. Это означало осуждение Партии, системы, Организации; человек, осуждающий коллектив, самим фактом своей дерзости ставит себя вне закона. «После всего я перестал бояться смерти». Но сейчас величина риска превращалась в уверенность, а характер риска унижал. Риск ради коллектива не требовал оправданий. Но рисковать ради себя? Он резко сказал себе: «Жизнь ради себя так же бесплодна, как онанизм».