Шрифт:
Доброволец слушал со строгим лицом, вытянувшись, опустив руки по швам.
— Понял? Подумал? Согласен? — спрашивал Азин. — Именем революции объявляю тебя бойцом ее…
Северихину церемония эта сперва казалась ненужной причудой Азина, но он быстро понял нравственное значение ее и даже позавидовал, что ему не пришла в голову такая идея.
Северихин был старше Азина, но подружились они с первых же дней знакомства. Спокойному, обстоятельному Северихину нравился порывистый Азин. Нравилось и то, что Азин образован, владеет французским и немецким языками.
— У него есть находчивость и ораторский дар, — восхищался Северихин своим другом. Северихину еще предстояло открывать в противоречивом характере Азина много новых, неожиданных — хороших и скверных — черт.
Июль был на исходе, земля парила, небо шумело грозовыми ливнями. В поисках добровольцев Азин и Северихин забрались в Котельнич — уездный дремотный городишко. Здесь среди светловолосых и сероглазых вятичей, пришедших записываться в батальон, Азин заметил горбатого старого человека. Опершись спиной на заплот, расставив кривые, в валяных калошах ноги, засунув в карманы рваного пиджака руки, горбун терпеливо ждал.
— Тебе кого, старина? — спросил Азин.
— Не тебе, а вам, юный мой гражданин, — ответил горбун грустно и певуче. Приподнял мохнатые веки, и на Азина глянули черные, прекрасные, не защищенные для чужой боли глаза. Горбун протянул Азину бумажку.
— Что это?
— Мандат. Теперь любят козырять мандатами.
— «Настоящим удостоверяется, что гражданин Лутошкин Игнатий Парфенович действительно находится в ссылке в Вятской губернии, имеет заслуги перед революцией, как борец против царизма. По специальности странствующий философ», — прочитал Азин.
— Я решил поступить в ваш батальон, — снова звучно сказал Лутошкин.
— Стрелять умеете?
— Принципиально не признаю огнестрельного оружия.
— Агитировать за Советскую власть будете?
— Давно лишен страстей политических…
— А бомбы умеете делать, странствующий философ? — сыронизировал Азин.
— Наука служит мирным целям человечества.
— Вы не толстовец, случайно?
— В некотором роде разделяю учение Льва Николаевича.
— Что значит «в некотором роде»?
— Я уже ответил, юноша мой. Но кое-что я и отвергаю в учении его сиятельства. Ежели при мне какой-нибудь мерзавец ребенка бить вздумает, я могу и за ножик схватиться…
— Какая же польза от вас батальону?
— Могу лапти плести, кашу варить…
— У-у, такой спец нам нужен, как алмаз. Без лаптей с белыми воевать, да что вы!
— Люблю насмешников, они освежают, — рассмеялся Лутошкин. Минуточку, юноша, что это с вашей кобылкой? — Он наклонился и, ухватив правую ногу лошади, приподнял от земли. — Ай, ай, подковка болтается, копыто надо обрезать. Лошадку загубить — что плюнуть. Я, между прочим, лошадей подковывать — мастак. Но это, по-вашему, тоже дело дерьмовое?
— Теперь иной разговор, — заулыбался Азин. — Знаток по лошадям нужен до зарезу. А за что вас преследовало царское правительство?
— За любовь к народу русскому…
Азина зачем-то позвал Северихин.
— Потом расскажете, Игнатий Парфенович. Возьмите ваш мандат. Странствующий философ — оригинально…
Азин вскочил с места, оперся спиной на палубные поручни, завел правую ногу за левую. Алые пузыри галифе топорщились над его хромовыми сапогами, серая гимнастерка плотно облегала поджарую фигуру. Деревянная кобура маузера торчала справа, на левом боку висела казачья шашка. Мерлушковую папаху, перекрещенную алой лентой, несмотря на жару, Азин не снимал.
— Игнатий Парфенович, вы обещали рассказать, за что в царской ссылке были? — спросил он. — Долго вам пришлось просидеть?
— Десять лет с крохотной передышкой, — улыбнулся Лутошкин. — Самые славные годы вырубила из жизни охранка. Я ведь москвич, потомственный, можно сказать, рабочий. Тянул свою лямку, да со студентами схлестнулся. Подружился с одним пареньком, а он, как назло, оказался личностью гениальной. Из тех безвестных гениев, что рождаются и гибнут на земле русской. Леонидом Петровичем звали; был он замечательным химиком и поэтом, а съели его тюрьма да вятская ссылка. Вы, юные люди, еще под стол ходили, когда я с Леонидом Петровичем прокламации тискал. Конспирировались недурно — из-за нас жандармы не одну пару подметок истоптали. А все же изловили. Я лично, как дурак, на его сиятельстве графе Толстом попался. Сел в тюрьму за «Не могу молчать!». Не читали? Стыдно! Даже неприлично. Кого-кого, а графа Толстого надо читать, разрушители старого мира. Какое бы там общество свободы и братства вы ни построили, а без таких сиятельств, как Лев Толстой, жить в нем будет неуютно и скучно. Сцапали, значит, нас за статью графа, а Толстой к московскому губернатору с жалобой. И говорит их сиятельство их превосходительству:
«Статью писал я, а посадили молодых людей. Вы молодых-то освободите, а меня — в тюрьму…»
Отвечает их превосходительство их сиятельству:
«Все тюрьмы России не вместят вашей славы, граф…»
В конце концов выпустили нас из тюрьмы. И опять я на прекрасном попался. Тиснул на гектографе статейку гражданина Гейне. Уже и статью давно позабыл, лишь последние ее слова помню. — Лутошкин взъерошил косматые волосы, подался вперед, взбрасывая на Азина черные глаза. — Да, такие слова и не забываются: «Мир хижинам, война дворцам!» Хорошо сказал гражданин Гейне!