Шрифт:
Камера, расширяется до необъятных размеров, переполняется людьми. Что за народ? Откуда? Сытые глаза царских сановников, холеные щеки министров. Международные авантюристы. Английские шпионы. Французские дипломаты. Суровые латышские стрелки. Какие-то мальчишки в офицерских шинелях. Балтийский матрос в бескозырке. Мальчишки жмутся к матросу, губы их кривятся, готовые к плачу; посиневшие пальцы спотыкаются друг о дружку.
— В чем обвиняются эти, эти… — Шейнкман хотел сказать «ребята», но выговорил: — юноши?
— Их заставили стрелять по рабочей демонстрации, — ответил комендант.
— Кто заставил?
— Офицеры…
— Где же они?
— Успели скрыться.
— А эти не успели?
— Не успели эти. Мы хотели их расщелкать на месте, да вот он, комендант тычет пальцем в матроса, — закрыл грудью. Его тоже взяли, как изменника революции.
— Вы действительно закрыли их грудью?
— Кого же еще?
— Кто вы такой?
— Боцман из Кронштадта.
— Я спрашиваю — почему вы их закрыли собственной грудью?
— Дети…
— Эти дети стреляли в рабочих…
— Их научили. Дети же…
Шейнкман понимает одно — невозможно поколебать веру этого матроса в справедливость и чистоту революции.
— Заберите этих детей! Разведите их по домам. — Урицкий страдальчески морщит губы.
— Юридическая наука учила меня бережному отношению к людям. А вас?
— Революция, Шейнкман, революция…
Черное, похожее на паутину окно заиграло вспышками, снова короткие выстрелы забили по стене гауптвахты. «Им все еще мало», — подумал Шейнкман, вспоминая сцены белого террора…
Большевики, расстреливаемые на церковных папертях, и попы, благословляющие убийц…
Сивая, в растрепанных буклях дама, целящаяся концом зонтика в глаз раненого красноармейца…
Тела рабочих, выбрасываемых на офицерские штыки…
Волосатый лавочник, раскачивающий в ладони окровавленную гирю…
Разве можно забыть эти разорванные видения? Эти искаженные лица, кричащие рты, скрюченные пальцы? Шейнкман сполз на пол; в голове возник грустный отдаленный шум. Он слышал легкие всплески, чувствовал нежное покачивание, что-то прохладное и ласковое гладило по щекам и дышало спокойно, легко, свободно. Его стали заплескивать сизые, блестящие изнутри волны, над головой появились обрывистые берега. Кедры карабкаются в бесконечное небо, их ветви раскачивают солнечный диск. Мягкий шум в голове усилился — зелено, успокоительно шумела тобольская тайга…
Он стоит — босоногий, исцарапанный — на речном берегу, перед детскими глазами двигается речной поток. Папоротники шевелятся над ним, словно мохнатые крылья; на плечи осыпается шелуха кедровых шишек. Белка беззлобно цокает, в березняке трещит кедровка. Таежный мир трав, птиц, зверюшек манит к себе; он идет по сырому песку, и следы наливаются водой, он обнимает кедры, и смола пятнает ладошки. Он гукает — тайга отзывается эхом…
Шейнкман поглядел на светлеющее окно камеры. «Мне поздно выяснять причины и доискиваться до корней нашего поражения. Остается мне подумать, мне остается…»
Зазвякали двери, завизжали железные запоры. Замок скрежетнул противной резкостью, в распахнувшейся двери появилась усатая физиономия.
— А ну, выходи!
Шейнкман вышел в коридор: рядом с часовым стоял поручик Иванов вчерашний военспец из штаба Восточного фронта.
Заря еще занималась за кремлевской стеной, предвещая добрый августовский денек. Между стеной и гауптвахтой шла узкая, всегда грязная канава: Шейнкман еще вчера перешагивал через нее. Сейчас канава тяжело и густо чернела. «Это же кровь казненных», — тоскливо подумал он.
Поручик Иванов вынул портсигар, постучал папиросой по крышке. Сказал голосом, переполненным скверной радостью:
— Зная вас как выдающегося деятеля казанской Совдепии, я решил оказать вам предпочтение. Я расстреляю вас отдельно ото всех. — Иванов бросил в рот папиросу. — Могу исполнить ваше последнее желание. Разумеется, если оно реально…
— Я хочу покурить, — неожиданно для себя ответил Шейнкман.
Пряча невольную дрожь в пальцах, он взял папиросу. Затянулся глубокой, последней затяжкой, посмотрел на сизую струйку. Швырнул папиросу к ногам поручика.
— Я готов…
17
Особый батальон приближался к Вятским Полянам.
В рыхлой предрассветной полумгле слабо шелестела вода, всплескивалась рыба; на луговых росных гривах вскрикивали дергачи; свистя крыльями, проносились над пароходами утки.
Азин с непроспавшимся лицом смотрел на бугристую, отлетающую от бортов реку, Северихин раскуривал фарфоровую трубку, седые от росы ракиты так и манили в свои сонные заросли Игнатия Лутошкина.