Шрифт:
– Что делать буду? – переспросил Дмитриев. И вдруг, неожиданно для себя самого: – Тебя буду ждать вечером в гостинице. Придешь? – И сам испугался и своей непозволительной наглости, и возможного отказа.
– Приду, – сказала Клавочка просто. – Вот только получу доппоек, и приду. Но мне рано в полк надо… Совсем рано – к пяти часам.
– А у меня весь завтрашний день свободен, – с сожалением произнес Дмитриев.
Они договаривались, а шофер-солдатик смотрел прямо перед собой и крутил баранку, точно был один в кабине и ничего не слышал. Ни Клавочка, ни Дмитриев солдатика не замечали.
В гостинице Дмитриев принял душ, в одних трусах сел к столу, налил полный стакан водки, выпил залпом, словно воду, съел банку бычков в томатном соусе и огромный малиновый помидор. Хотел налить второй стакан, но передумал: Клавочка придет, а он в стельку. Тогда Дмитриев лег на кровать поверх одеяла и стал ждать. Не заметил, как уснул. Разбудила Клавочка. Открыл глаза, а она – вот она, сидит рядом и улыбается.
– Уморился, родненький? – и маленькими ладошками с короткими пальцами гладит его по голой груди и смотрит выжидательно, еще не зная, что можно, а что нельзя.
Дмитриев схватил ее в охапку, ткнулся носом во влажную ложбинку, замер с закрытыми глазами, вдыхая кисловатый запах распаренного на жаре тела. Потом стал торопливо стягивать с Клавочки платье. Она хихикала, помогала ему, покусывала за ухо.
Дальше все произошло уж очень быстро и бестолково, как показалось Дмитриеву. Но Клавочка не обиделась, она гладила его по голове, шептала что-то глупенькое, но утешительное, как маленькому обиженному ребенку.
Закатное солнце плавило розовую портьеру на единственном окне, движение воздуха колыхало ее, и солнце колыхалось вместе с портьерой. В комнату врывались гудки паровозов с недалекой станции, тарахтение телег по булыжной мостовой, голоса людей. Клавочка стонала и втягивала своим маленьким ртом нижнюю губу Дмитриева, иногда кусалась, но не больно, а возбуждающе щекотно. Все это длилось долго, до тех пор, пока оба не устали и уже не испытывали ничего, кроме желания, чтобы это наконец кончилось.
Дмитриев сдался первым. Клавочка победно засмеялась и уселась на него верхом. Груди ее, похожие на две большие груши, свисали до самого живота.
– Я победила, – произнесла она.
– Победила, – согласился Дмитриев.
– Давай поедим?
– Давай. Только сперва помоемся.
– А как же.
Мылись вместе.
После душа Клавочка, не одеваясь, разложила на столе принесенную с собой снедь, поставила бутылку водки. Они выпивали маленькими порциями, заедали помидорами, огурцами, колбасой, сыром, крутыми яйцами. Потом все началось сначала. Так же жадно, до изнеможения.
Потом Дмитриев уснул. Но не сразу. Сперва тело сделалось воздушным, невесомым, словно он вошел в штопор, а голова, наоборот, отяжелела, тянула вниз. «Ну, вот и все, – сказал он себе. – И все вопросы решены. И женский вопрос, и военный, и всякий другой. До безобразия просто. И пошли они все к такой матери!»
А через минуту ему уже казалось, что он сидит в своем Яке и ловит в перекрестие прицела контур немецкого «юнкерса». Еще немного – и он догонит его, и можно будет нажать гашетку. С каким наслаждением он всадит в него очередь из всех своих пулеметов и пушки. Главное – успеть настичь немца до того, как тот повернет к границе.
Нет, действительно, написать Сталину – уж он им…
Глава 6
Полковник Кукушкин поздним субботним вечером получил из штаба дивизии странную телефонограмму: никого в увольнение из части не отпускать, ожидать дальнейших распоряжений.
Чертыхнулся: несколько человек из летчиков и техников он уже отпустил. Это из тех, кто давно не был в увольнении, в основном – семейных. В том числе и старшего лейтенанта Дмитриева – по личной просьбе капитана Михайлова, – чтобы снял, так сказать, нервное напряжение после стычки с немецким нарушителем воздушного пространства СССР. В душе полковник Кукушкин сочувствовал Дмитриеву. У него было такое ощущение, точно его самого оскорбили принародно, а он не смог на это оскорбление ответить. Хотя надо было дать в морду. Отвратительное ощущение, надо сказать.
Кукушкин вызвал дежурного по полку, приказал отправить посыльных по оставленным уволенными адресам.
– Не на чем, товарищ полковник: все машины в разгоне, – стал отбояриваться майор Никишкин, командир первой эскадрильи, и не только потому, что действительно было не на чем, а более всего потому, что на одной из полковых полуторок он отправил во Львов адъютанта своей эскадрильи и двух механиков, чтобы они помогли перебраться его семье на новую квартиру. Он сделал это с ведома заместителя командира полка, уверенный, что Кукушкин, с первых же дней прослывший в полку сухарем и службистом, машину, скорее всего, не дал бы и людей не отпустил. Теперь получалось, что надо всех возвращать, а жене и детям перебираться на новую квартиру с помощью случайных помощников.
– Пешком пусть идут! – вспылил полковник Кукушкин, но тут же устыдился своей вспыльчивости и уже спокойно: – Есть велосипеды, есть лошади, в конце концов. Распорядитесь, майор. В крайнем случае – пошлите мою машину.
Майор Никишкин козырнул и вышел.
«Обиженный, – подумал о нем Кукушкин, но не сердито, а с пониманием: Никишкин рассчитывал командовать эскадрильей „Яков“, а его оставили на „ишачках“, на „Яки“ же пошли новички. – Ничего, на обиженных воду возят, – продолжал рассуждать Кукушкин. – Кому-то и на „ишачках“ надо. Зато на них никто лучше Никишкина и его пилотов не летает…»