Шрифт:
Когда он вернулся, затворив ворота, и направился было в свою келью, поёживаясь от весеннего холода, от тумана, накатившего на обитель с реки, как всегда, после захода солнца, то заметил в церкви, через растворенную дверь, свет одинокой свечи. Приостановился, хотел зайти, но устыдился зачем мешать игумену? Так бы и ушёл, но старец появился в дверях, посмотрел на инока и позвал.
Внутри церкви было совсем темно, туда и днём-то мало втекало света сквозь волоковые оконца, а в тот час горела лишь одна сальная свеча и было так тихо, что слышалось шипенье сала, в котором сгорала шерстяная кручёная нитка, да тяжёлое дыханье Пересвета.
— Феодор! Здесь токмо бог и мы... Отвори душу — и снизойдёт благодать облегчения.
— Ты видишь, отче, душа моя смятена... Вот уж четвёртую весну бури навещают меня. Зиму креплюсь молитвою, а как по весне приходят миряне, я журавлю-зимушнику подобен — рвуся к ним глазама и ушама, как сей день... Отче! Поведай мне пред иконою; почто так творится на Руси — по дорогам смертоубийство утвердилось, развратников веры люди слушают, не убоясь греха. Князья да бояре в кровавой купели землю крестят, а перед смертию постригаются в монахи и мрут с лицом преспокойным, ибо, греша всю жизнь, они за мало время в иночестве отмаливают грехи свои. Мне презренны слова стригольников, но и я бьюся в мелком недомыслии своём, страшась спросить тебя, отче...
Старый игумен стоял перед Пересветом, спиной к царским вратам. Он стоял со свечой в руке и смотрел на инока неистовым взглядом проповедника.
— Исповедуйся, сыне! Не оставляй в себе сомнения, они стравят душу твою, рже подобно...
— Скажи мне, отче, каким грехом великим прогневил бога народ? За что томим он неволею?
— О грехах да не грешным вопрошати... Удел смертного — замаливать грехи. Не отступи от заповедей! Мы, слуги дома божия, богатства тленного избежав, верою творим благо.
— Отче... Сыми камень с души многогрешной... Поведай, почто вера наша, праведна и воссиянна в веках, иных вер превыше и чище, но почто она пред ворогом безбранна и души ископыченны ещё ниже смирять велит? Зимою ты твердил нам, как явилась на Руси вера, како несли её из земель греческих... Грешен, отче!..
— Говори!
— Не подменили ли ту веру в пути? Не злым ли промыслом то изделано, дабы смирить нрав огневой древних русичей и тем обороть необоримых?
Игумен не ответил. Он медленно повернулся к иконе, укрепил свечу, стал молиться стоя, но страстно, сбивчиво, повторяя одни и те же слова: "Укрепи помышление моё..." Но вот он повернулся. Лицо оставалось в тени, а голова была охвачена светлым ореолом — то свеча высветлила белый, как пух, оклад волос.
— Престрашны слова твои, иноче Феодоре! Помни писание: неправедный, отступив от веры в гневе или сомнении своём, во братоубийственных яростях погибнет! Крепка ли вера, вопрошаеши ты, коли она, смягчая нрав народен, вселяет в сердца любовь? Да! Единственно крепка! Она — опора во дни мира и в час брани великой, ибо опорою и надёжей земли не та десница станет в смертный час, коя с колыбели меч держит, но та, коя, благо творя, землю украшает, ближнего тешит, в той деснице меч крепче, ибо ведает она, за что меч тот подъемлет. В годину скорби и брани едину опору храни — веру, помни писание: воссияет она и над единомыслием лукавства смешанных языков, движет праведником и во младомысленном чаде будущий день крепит!
Пересвет опустился на колени. Игумен переступил босыми ногами, отошёл от освещённой иконы. Казалось Пересвету, что он пошёл к выходу, но позади снова послышался его крепкий голос:
— Помысли, сыне, наедине: чем живы мы ныне в розни княжеской? Не вера ли единит нас? Не она ли в час нужный подымет Русь, а час тот близится.
Он вышел неслышно, не притворив двери, распахнутой в весенний вечер. Ночная бабочка запорхала над свечой, раскидывая по рубленым стенам церкви страшные тени.
7
Три мирных года пролетели незримо, и вот уж снова потянуло хладом с севера и с юга: Мамай принял с честью московских беглецов — Ивана Вельяминова и купца Некомата — с дарами от князя Михаила Тверского, принял с речами сладкими, с обещаниями и хулой на великого князя Московского. Сам Михаил отправился в Литву и, на радостях, что Дмитрий отпустил из Москвы Ваньку, сосватал непутёвому наследнику дочь Кестута — Марию. Через эту свадьбу Литва вновь становилась опасной для Москвы. В княжестве Московском поселилось беспокойство, но страха не было.
— Да что нам Тверь? — кричал на княжем дворе Митька Монастырёв, хлебнувший мёду в княжей подклети поварной. — То не княжество — сума нища!
— Истинно, истинно! — вторил Кусаков. — Взять ту суму да закинуть во крапиву!
— Так, так! — дёргал шеей раненый Фёдор Свиблов. Бодрились и меньшие дружинники. Захарка Тютчев в воскресенье на всю церкву Михайлы-архангела орал:
— Чё — Литва? Чё? — и наступал на Якова Ослябю. — Она уже четвёртый год без головы: старой Ольгерд давно уж единой ногой во трёх гробах!