Шрифт:
«...Куда исчезла моя свобода? Я сам не свой, не знаю, зачем стою, не знаю, куда иду... Какую силу назначила мне судьба народов? Начатое мною заставляет надеяться... Но к чему послужат мои речи, мои жалобы? Я волнуюсь: то думаю, что сбудется моё желание, то вновь сомневаюсь...
Вы, чувства, которые мне Одно несчастье за другим причиняете, Вы указываете, вы мне восхваляете Красоту моего светила! Оно, светило это, мне и улыбнулось, Но вы же, чувства, его затемняете... Но я должен думать, что всё моё огорченье Предопределено, — так бывает на свете!..»В придворной жизни Монса ждали радостные улыбки не одного светила: молодой красавец камер-юнкер скоро занял видное место между львами Катерининских камер-фрау, фрейлин и разных близких к государыне аристократов.
Между дамами и девицами тогдашнего двора, даже и на строгий вкус пришлых иноземцев, было много красавиц: тут и княгиня Черкасская, львица петровского двора, и княгиня Кантемир, предмет временной любви и увлечения Петра, и нам уже хорошо знакомая злополучная красавица Марья Даниловна Гамильтон, и угодливая Анна Ивановна Крамер, — словом, от высших персон прекрасного пола до второстепенных личностей Монс во всех рядах мог находить предмет своего обожания.
«Кто спутан узами любви, — говорил вечно влюблённый камер-юнкер, — тот не может освободиться, и кто хочет противостоять любви, тот делает оковы свои тягостнее». «И кто хочет разумно любить, так держи это в тайне. Любовь может принести огорчение, если откроется. К чему другим знать, что два влюблённых целуются?»
С этим взглядом на любовь, с этими правилами Монс ещё скорее мог рассчитывать на победы. Они одерживались им нередко; нежные цидулки летели при посредстве сестрицы его Матрёны, либо племянника Балка, либо, наконец, «слободских» приятелей — доктора Брейтигама и Густава Функа, — в разные семейства, русские и иноземческие. Цидулки писались на немецком языке, прозой и стихами; писались они и на русском языке, но немецким шрифтом, так как герой наш не знал русской грамоты.
Вскроем интимную переписку Виллима Ивановича; она небезынтересна для знакомства с тем временем.
«Здравствуй, свет мой матушка, — пишет Монс, как видно, к русской барыне, так как письмо писано по-русски немецким шрифтом, — ласточка дорогая, из всего света любимейшая; винность свою приношу, для того что с вами дружны были; да прошу помилуй меня тем, о чём я просил».
«...А я прошу, — говорит он в другой цидулке к той же ласточке, — пожалуй, матушка, в том на меня не погневайся, что я не писал и в том любовь вини, заставляя держать в сердце, а я прошу — пожалуй, не держи гнева на меня...».
«Сердечное моё сокровище и ангел, и купидон со стрелами, желаю весёлого доброго вечера. Я хотел бы знать, почему не прислала мне последнего поцелуя? Если бы я знал, что ты неверна, то я проклял бы тот час, в котором познакомился с тобою. А если ты меня хочешь ненавидеть, то покину жизнь и предам себя горькой смерти... Остаюсь, мой ангел, верный твой слуга по гроб».
В самый разгар нежной «корешпонденции» приятель Густав Функ извещает Монса: «Насчёт известной особы говорят, — пишет Функ, — будто её противники перехватили её письма, которые она к тебе писала; правда ли это или нет, однако постарайся узнать об этом подробнее, чтобы не ввести и себя, и других в неприятности из-за такой безделицы. Извести меня поскорее об этом; ты всё узнаешь от благосклонной к тебе особы».
Таинственные извещения друзей напоминают об осторожности; «de Monso du Crouy» — так отныне стал подписываться камер-юнкер — принял меры; интимнейшие цидулки свои стал он зачастую писать особыми буквами, либо условной формой: от лица женщины, либо к мужчине вместо женщины.
А тут вирши — русские, в немецких метрах — так и выливаются из-под пера обожателя; он шлёт «к сердечному купидону» горькую жалобу на свою любовь:
Ах, что есть свет и в свете? Ох, всё противное! Не могу жить, ни умереть. Сердце тоскливое, Долго ты мучилось! Неупокоя сердца, Купидон, вор проклятый, вельми радуется. Пробил стрелою сердце, лежу без памяти, Не могу я очнуться, и очи плакати, Тоска великая сердце кровавое, Рудою запеклося, и всё пробитое.Растерзанное сердце, однако, зажило, герой стал забывать героиню. Он обратил вздохи и излияния к другим; та опечалилась, стала ревновать; история обыкновенная во все времена, во всех классах общества. Монсу, однако, от этого не легче.
«Не изволите за противное принять, — писал он к одному из любезных ему друзей, и кажется, к женской персоне, — что я не буду к вам ради некоторой причины, как вы вчерась сами слёзы видели; она чает, что я амур с герцогинею курляндской (Анной Ивановной) имею. И ежели я к вам приду, а ко двору не поеду, то она почает, что я для герцогини туда (т. е. к тебе) пришёл и для того сие за противно не приемлю».
Какая-то новая красавица, русская боярыня, приковывает к себе сердце влюбчивого немца; идёт живой обмен чувствительных посланий.
«Здравствуй, моя государыня, — так отвечает на одно из них Монс: — Кланяюся на письмо и на верном сердце вашем. И ваша милость неизречно обрадовала письмом своим. И как я прочёл письмо от вашей милости присыльное (т. е присланное), то я не мог удержать слёз своих [от] жалости, что ваша милость в печали пребываешь и так сердечно желаешь письма от меня к себе. Ах, счастье моё нечаянное! Рад бы я радоваться об сей счастливой фортуне, только не могу, для того что сердце моё стиснуто так, что невозможно вытерпеть и слёз в себе удержать мужу [не могу?]. Я плакал о том, что ваше сердце рудой облилось так, как та присильная [присланная] красная лента соблита была слезами]. Ах, печальны мне эти вести от вашей милости, да и печальнее всего мне это, что ваша милость не веру держишь, и будто моё сердце (в радости), а не в тоске по вашей милости, так как сердце ваше, в письме дано знать, тоскливое. И я бы рад писать повседневно к вашей милости, только истинно не могу и не знаю, как зачать писать с великой любви и опаси, чтобы не пронеслось и людям бы не дать знать это наше тайное обхождение. Да прошу и коли желаешь ваша милость, чтобы нам называть друг друга «радостью», так мы должны друг друга обрадовать, а не опечалить. Да и мне сердечно жаль, что ваша милость так тоскуешь и напрасно изволишь молодость свою поработить. Верь, ваша милость; правда, я иноземец, так правда (и то), что я вашей милости раб и на сем свете верный тебе одной государыне сердечной. А остануся и пока жив остаюся в верности и передаю сердце своё. Прими недостойное моё сердце своими белыми руками и подсоби за тревогу верного и услужливого сердца. Прости, радость моя, со всего света любимая».