Шрифт:
От поклонения героическому Франция откажется в 1640-е гг., но поиски идеала и чистоты в «естественном» продлятся гораздо дольше, поскольку в конце семнадцатого столетия в «Споре о преимуществе древних или новых писателей» (querelle des anciens et modernes) приверженцы «современности» (modernes) одержат победу над защитниками «древности» (anciens), восторгавшимися гомеровыми и вергилиевыми образцами страстей и стихосложения, оставив восемнадцатому веку творить веселую безмятежность рококо и идиллические фантазии Фрагонара и Буше при квазифилософской поддержке Жана Жака Руссо.
Возникшая после первых успехов в Риме и Париже юношеская склонность Ришелье заискивать перед сильными мира сего сменилась сначала умеренным подобострастием, а затем — твердой уверенностью в себе наделенного пастырскими обязанностями епископа-антигугенота, по-прежнему честолюбивого, неизменно утонченного, но гораздо менее льстивого. Увлеченность религиозной апологетикой, отмечающая этот период, постепенно проходила, хотя Ришелье еще предстояло закончить во время своего последнего путешествия в 1642 г. — году его смерти — написание важной для него теологической работы — «Трактата о совершенствовании христианства» («Traitt'e de la perfection du chrestien»). Идея обозначить границы различных стадий на пути к христианскому совершенству никогда не теряла для него своего значения. К 1615 г. юношеское благочестие, заключавшееся в том числе и в обещаниях Богу совершать хорошие поступки в обмен на Божественную помощь, прошла, [186] но Ришелье еще только предстояло освободиться от потребности поклоняться какому-нибудь де Ла Рошпозе или Берюлю.
186
Авенель цитирует обещание Ришелье назначить священника с ежегодным жалованьем в 36 ливров, для того чтобы тот каждое воскресенье служил в Ришелье благодарственные мессы за избавление Армана Жана от мучившей его головной боли (Avenel. Lettres. Vol. I. P. XCIX). Делош (Deloche. La Maison du Cardinal de Richelieu. Paris, 1912. P. 17) приводит это обещание как пример характерного проявления одержимости Ришелье цифрами даже в мельчайших делах и даже, мог бы добавить Делош, в своих отношениях с Богом, словно Ришелье ожидал, что Бог будет торговаться с ним по поводу временного ограничения или платы, предложенной священнику.
Со временем личная вера Ришелье станет в большей степени связанной с духовным опытом и в меньшей — со словесно выраженными догматами, углубятся представления об различиях между духовным и мирским и о том уважении, которое следует оказывать различным нормам, регулирующим как ту и другую сферу жизни. Политическое поведение Ришелье было осторожным на протяжении нескольких лет после его восстановления в Королевском совете, с 1624 по 1626 г., а то, что он говорит в «Политическом завещании» о почувствованной им в 1624 г. необходимости обратиться к проблемам, связанным с гугенотами, грандами и обретением Францией внешнего величия, было более поздней реминисценцией. В любом случае на тот момент он не имел упорядоченной программы политических действий. Только в ответ на внешние воздействия и под влиянием инстинктивного чувства, а не на основании определенной заранее иерархии стратегических целей Ришелье изо всех сил отстаивал ту точку зрения, что североитальянскую кампанию нужно проводить прежде, чем приступать к внутреннему объединению Франции, и то же самое подсказало ему, что для укрепления объединенной Франции необходима гражданская война против гугенотов.
Ко времени кризиса, возникшего в результате спора о Мантуанском наследстве, связь между личностными ценностями Ришелье и системой приоритетов, которую он будет насаждать во Франции, была уже ощутимой. Обстоятельства подталкивали его к тому, чтобы он поставил короля перед выбором между стремлением к независимости и величию Франции и желанием политической партии католиков установить мир с Испанией, отведя Франции подчиненное положение в католической Европе. Лишь после «дня одураченных» и казни Монморанси и Марийака, около 1633 г., личные ценности Ришелье и его политические цели, как внутренние, так и внешние, окончательно прояснились и слились воедино, хотя он еще не вполне понимал, какие страдания для французского народа повлечет за собой реализация его планов. Ришелье старался не выказывать свою готовность возложить на плечи французского народа тяготы и жертвы, аналогичные тем, которые претерпевал он сам в интересах своей страны.
Историки часто бывали ослеплены концентрацией власти и пышностью выставляемого напоказ богатства, и в то же время их озадачивала суровая и вместе с тем загадочная внешность кардинала. Они иногда отмечают уязвимость Ришелье, но редко проникают в суть этой благочестивой, но сомневающейся личности. Он очень медленно усваивал твердый и уверенный образ действий, и ему приходилось заставлять себя давать в письмах Людовику XIII жесткие советы, которые звучат (во всяком случае, до 1630 г.) гораздо более решительно, чем, в соответствии со своими представлениями в то время, мог бы действовать сам их автор.
Громкоголосые недоброжелатели из числа его современников создали образ жестокого тирана, который подавляет своей властью и короля, и страну. Девятнадцатое столетие совершенно изменило эту картину, и постромантический взгляд склонен был видеть в Ришелье тонкий и проницательный ум, который вызывал восхищение у современников и благодаря которому были созданы административные механизмы, превратившие Францию в ту страну, какой она была накануне революции. Тем не менее есть доля истины и в том утверждении, что в истории Франции вряд ли можно найти какого-либо другого политика, который вызывал бы большую ненависть, чем Ришелье. [187]
187
Это суждение было высказано Огюстом Бейли (Auguste Bailly. Mazarin. Paris, 1935).
Возможно, увлекшись проблемой сосредоточения власти и политикой принцев, а может быть, статистикой голода, многие историки упустили или неправильно истолковали природу нравственных основ, распространившихся в среде образованной элиты после того, как Генрих IV если не потушил окончательно религиозные конфликты, то по меньшей мере заставил их лишь медленно тлеть. Ла-Рошель и союзы между грандами и гугенотами показали, что такое тление все еще было опасным и вполне могло превратиться в пламя.
Несмотря на то что даже после Ла-Рошели во Франции до 1650-х гг. не было стабильного мира, в первой трети столетия в ней произошел беспрецедентный взрыв культурного оптимизма, наиболее ярко проявившийся в силе и качестве ее интереса к литературе и изобразительным искусствам, а также к личным и общественным ценностям, которые они пропагандировали. Вероятно, наиболее передовые культурные достижения этого столетия явили изобразительные искусства, часто, даже как правило, основывавшиеся на глубоком знании мифов классической античности. Художники и поэты использовали их не только для того, чтобы приукрасить достоинства Людовика XIII, но также для того, чтобы поднять отношение ко всем инстинктивным проявлениям человека до тех высот, на которых оно находилось в мифологии классической античности, по представлениям французских живописцев и литераторов начала семнадцатого столетия. [188]
188
Удивительно, но, похоже, во Франции не было сколь-либо примечательных композиторов, творивших в период между 1620-ми и 1640-ми гг. New Oxford History of Music (Vol. 4: The Age of Humanism, 1540–1630. Oxford, 1968. P. 591) посвящает лишь полстраницы французским музыкантам, и большая их часть ассоциируется с Академией поэзии и музыки, созданной Баифом в правление Генриха III.