Шрифт:
Все меры календаря сдвинуты. Целых два месяца понадобилось ей, чтобы попасть из Алабамы в Теннесси, а кажется ей, что ничтожное это расстояние она одолела непостижимо быстро. Но ведь когда ведут инстинкт и вера, счет другой — не на дни, не на мили. "Разматывается позади длинная однообразная череда мирных и неукоснительных смен дня и тьмы, тьмы и дня, сквозь которые она тащится в одинаковых, неведомо чьих повозках, словно сквозь череду скрипополосных вислоухих аватар: вечное движение без продвижения на боку греческой вазы".
Последняя строка этой лирически-возвышенной прозы — разумеется, снова Ките, все та же "Ода греческой вазе". Но, пожалуй, в этом случае Фолкнер уже не просто находит возможность лишний раз использовать полюбившийся образ. Теперь он ищет существенные сцепления смысла. Изображенный английским поэтом юноша-флейтист, счастливо обреченный вечно наигрывать мелодии ускользающим девам, воспринимается Фолкнером как символ самоценности, высокой гармонии космоса, неподвластного суетности летучего мига. Естественно, в материальной атмосфере Йокнапатофы символы развоплощаются, ищут и находят здешнюю форму. Какой из Байрона Банча, рабочего лесопилки, добровольного спутника и заботливого опекуна Лины, какой из него влюбленный флейтист? Какая из Лины, деревенской работницы с огрубевшими руками и тяжелыми башмаками на ногах, дева пленительного духа? Но впрямь, как сказано у Китса, старина сохраняет свежесть смысла, пусть воспроизводит он себя негромко и неприметно. Изображение на боку вазы становится бытовой сценкой. Со стороны она выглядит так: Байрон Банч, несущий свою влюбленность терпеливо, без надежды на вознаграждение, заходит ночью под навес, где мирно спят Лина с только что родившимся младенцем, и — рассказывает случайный наблюдатель — "никакого крика не было, ничего. Я только видел, как он влез потихоньку в кузов и пропал, потом — наверное, до пятнадцати можно было медленно досчитать — ничего, потом слышу, такой вроде возглас удивленный — проснулась, значит, но только удивилась и недовольна слегка, но не испугалась нисколько — и негромко так говорит:
— Ай-ай-ай, мистер Банч. Как вам не совестно. Так ведь можно и ребенка разбудить. — И сам он из задней двери появился. Не быстро и совсем даже не своим ходом. Плюнь мне в глаза, если мне не показалось, что она подняла его, как этого ребеночка, если бы ему было, ну так, лет шесть, — и говорит: — Подите, ляжьте, поспите. Завтра нам опять ехать".
И действительно, поехали, пошли, бог знает куда: все то же движение без продвижения.
Знаменитая ода кончается так:
Когда других страданий полосаПридет терзать другие поколенья,Ты род людской не бросишь утешать,Неся ему высокое ученье:"Краса — где правда, правда — где краса!" -Вот знанье все и все, что надо знать.(Пер. И.Лихачева)
Скорее всего Фолкнер не задумывался особенно над тем специфическим значением, которое вкладывали романтики в ключевые для них понятия — правда, красота. В некотором роде это для него тоже инструмент, используя который он как бы даже вступает в полемику с великими предшественниками, полемику, конечно, совершенно стихийную.
Знак равенства перечеркивается. Красота в буквальном смысле становится чем-то внешним, опасным, обманным и даже саморазрушительным. Так губит себя пламенными видениями Гэйл Хайтауэр: "Это прямо видишь, слышишь: гвалт, выстрелы, крики торжества и ужаса, топот копыт, деревья дыбятся в красном зареве, словно тоже застыв от ужаса, острые фронтоны домов — как зазубренный край рвущейся земли".
А правда не любит слишком ярких красок, они ей просто не нужны, она обнаруживает себя в течении обыденной жизни. Ее красота уходит внутрь и живет на глубине. Потому-то Лина Гроув лишена, собственно, сколько-нибудь запоминающегося облика. "Молодая, миловидная, бесхитростная, доброжелательная и живая" — вот и все, что сказано о внешности героини, пройдешь — не заметишь. Но разве замечаем мы землю, по которой идем, воздух, которым дышим?
Если считать по страницам, Лине Гроув уделено в романе ничтожно малое место. Но, даже и исчезая надолго из повествования, она незримо ведет его, направляет, образуя своим невидимым присутствием необходимый фон. Это прекрасно почувствовал Борис Пастернак. По существу, и запомнилась ему из всех персонажей романа только Лина. ""Свет в августе", — говорил поэт Ольге Карлайл, внучке Леонида Андреева, — чудесная книга. Характер маленькой беременной женщины незабываем. Как она бредет из Алабамы в Теннесси, огромность Соединенных Штатов, — самый их дух — все это захватывает, хотя мы и не были там никогда".
Можно бы добавить только, что за огромностью страны встает еще большая огромность — мир, в котором человек терпеливо ищет свое место, старается сделать землю теплее и пригоднее для жилья.
Лина и автору была близка, близка сердечно. С ходом лет он даже наделял ее такими свойствами, какие ей — как героине романа — не всегда соприродны. Вот фрагмент одного интервью:
Вопрос. Малкольм Каули сказал, что все ваши герои несут в себе покорность судьбе.
Ответ. Это мнение Малкольма Каули. Я бы сказал, что иные из моих героев покорны судьбе, а другие нет. Мне кажется, что Лина Гроув, например, из романа "Свет в августе" прекрасно сама распорядилась своей судьбой… Она — капитан своей судьбы.
Пожалуй, это слишком сильно сказано. Ведь Лина не сама идет по жизни, ею движет инстинкт, ей посчастливилось родиться со знанием устава, который выше всех других уставов, — устава времени и земли. Так что ей даже не надо предпринимать особенных усилий для того, чтобы «вытерпеть».
Может, поэтому, создав столь привлекательный образ, писатель не остановился. Он хотел найти и впрямь капитанов — людей, способных ломать препятствия и сокрушать преграды, рассеивать мрак. Людей, которые, как сказал бы Гегель, сами берут на себя весь поступок и ни на кого, ни на что не перекладывают бремя ответственности — ни на кровь, ни на обстоятельства, ни на инстинкт.
Глава VIII В поисках цельности
Роман вышел 6 октября 1932 года и прессу получил отличную. Кое-кто, правда, бурчал — мол, Фолкнер по-прежнему склонен к натурализму, его герои слишком поглощены "собственными внутренностями", — но в целом преобладали превосходные степени. "Яркие краски", "глубокая проницательность в изображении человеческих характеров", "необыкновенная сила, достигающая порой уровня подлинной поэзии". А дома, в Оксфорде, позабыв обиды, нанесенные «Святилищем», с гордостью заметили, что теперь их земляк сравнялся с лучшими писателями мира.