Шрифт:
Писатель, как видим, все время нажимает на технику — контрапункт, созвучия, контраст. Один литературный критик с музыкальным образованием даже сделал нечто вроде нотной записи романа, показав, как начало каждой очередной главы подхватывает в соответствующей тональности затухающую к концу тему предыдущей.
Но книга все же — не симфония и не рондо (хотя композитор Вирджил Томпсон и решил было написать по мотивам "Диких пальм" оперу, даже вступил с Фолкнером по этому поводу в переписку; ничего из этой затеи в конце концов не вышло). Помимо всего прочего, обе части — "Дикие пальмы" и «Старик» обладают каждая такой внутренней цельностью, что, кажется, можно для удобства связать растерзанные на куски тексты и читать их в последовательности — как два самостоятельных произведения. К этому, между прочим, подталкивает нас издательская практика: обе части нередко публиковались по отдельности. И автор не возражал. Первое же из предложений в этом роде (дело было уже в начале пятидесятых) он воспринял так: "Да ради бога, пусть делают, как хотят. Думаю, правда, что расчленение "Диких пальм" надвое разрушит ту идею, которую я стремился воплотить. Но, очевидно, мое писательское тщеславие (если это тщеславие) уже настолько удовлетворено, что не нуждается более в такой мелочной самозащите".
Позиция, конечно, двусмысленная, если не вовсе соглашательская. И вряд ли писателя оправдывает то, что в ту пору ему было не до препирательств с издателями: "Я настолько близок, — продолжает он несколько извиняющимся тоном цитируемое письмо, — к завершению большой книги, что боюсь, как бы молния не влетела мне в окно прежде, чем я поставлю последнюю точку".
Тем более не оправдывает, что ведь и впрямь разделительные операции производят опустошительный эффект. И дело тут далеко не просто в музыкальных сцеплениях.
Вот история, рассказанная в «Старике». Восемнадцатилетний юноша, начитавшись детективных романов, попытался ограбить поезд. Естественно, его поймали и приговорили к пятнадцати годам каторжных работ. В это время разбушевалась, вышла из берегов Миссисипи (в основе — так называемое Великое наводнение 1927 года, когда и происходят события, здесь описанные), и заключенных послали на выручку местным жителям. Ситуация, изображая которую Фолкнер, конечно, мог бы дать выразиться своему замечательному пластическому дару; но он и в этом случае не стремится к живописанию, его по-прежнему волнует универсальная идея, недаром в системе намеков, щедро рассыпанных по тексту, наводнение уподоблено библейскому потопу, а островок, который вода случайно пощадила, — вершине горы Арарат.
Каторжник спасает беременную женщину, потом — выбросив ялик на берег этого самого островка — благополучно принимает роды. Правда, другое поручение — снять с крыши сарая местного фермера — выполнить не удалось: видно, водой смыло. Все сроки возвращения давно вышли, но спасатель бежать не думает, наоборот, соображает, как бы поскорее вернуться назад, в тюрьму. На пути с ним случаются разного рода приключения, например, он попадает в индейский поселок, где вместе с жителями принимает участие в охоте на крокодилов, даже не задумываясь, как и прежде, об опасности. В конце концов каторжник благополучно добирается до тюрьмы, но награды не последовало. Его так долго не было, что парчменские власти решили, что он погиб, так и доложили губернатору штата. Теперь, чтобы выбраться из неловкого положения, юристы-крючкотворы придумывают какую-то комбинацию, в результате которой к сроку добавляется еще десять лет. Когда герою об этом сообщили, он даже не поморщился: "Пусть так. Закон есть закон".
Даже из беглого пересказа видно, что обе истории, как автор и хотел, контрастно оттеняют друг друга, один способ жизненного поведения испытывает себя другим, одна идея — другой, противоположной по своей сути.
Мысль противостоит чувству.
Воля — инстинкту.
Бунт — смирению.
Самовыражение — дисциплине и верности долгу.
Какова позиция писателя в этой тяжбе, есть ли она вообще, эта позиция? — ведь, как обычно, роман написан так, что сколько-нибудь определенно на этот вопрос не ответишь.
Как-то Фолкнер обмолвился, что герой «Старика» — человек душевно ему близкий. Может, и не вполне близкий, — многое разделяет, — но во всяком случае хорошо знакомый. Ведь это по сути один из тех деревенских парней — арендаторов, сдельщиков, бродяг, — которых так часто изображал писатель, с которыми легко находил общий язык, в которых — не становясь, разумеется, как с иными бывает, на колени, не глядя снизу вверх — ценил несуетливость, смекалку, добродушие. Он знал их с детства, вырос рядом с ними и не порывал душевной связи до конца дней своих. Может, потому и получались у него ми живыми даже второстепенные, окраинные характеры эти Букрайты, Армстиды, Таллы и другие.
Но, принадлежа этому кругу, Каторжник резко в нем выделяется, словно — приподнят над почвой, из которой вырос. В его облике и поведении сразу обнаруживается нечто необычное, отчасти донкихотское, то есть бунтарское, поперечное. Вовсе не затем пускается он в свое криминальное железнодорожное приключение, чтобы раздобыть деньжат на побрякушки своей девушке: "Не деньги были ему нужны. Не богатство, не презренный награбленный металл; это должно было стать чем-то вроде украшения — нагрудным знаком доблести, как олимпийская медаль, которую вручают спортсмену-любителю, — символ, свидетельство того, что и он мог бы стать лучшим в игре, в которую играет ныне наш подвижный и текучий мир". Впрочем, даже и особенного тщеславия, без которого немыслим спорт, нет в этом жесте — скорее внутренняя потребность. Точно так же и на крокодилов Каторжник идет всего лишь с ножом — со стороны зрелище совершенно комическое, но герой в своей стихии: "В конце концов свинья это всегда свинья, неважно, как она выглядит". А спасение женщины — и вовсе подвиг добра, разумеется, себя таковым не осознающий.
Понятно, хрупкий ялик — не Росинант, нож, которым забивают скотину, — не деревянный меч, да и сам герой не витает в мечтах и облаках, как его далекий литературный предшественник. Но ведь и рыцарские времена — когда это было? И не должно смущать, что Дон-Кихот сражался со злом и несправедливостью, а Каторжник — со стихиями. Дух несогласия — прежний.
Наряду с "Братьями Карамазовыми" Сервантес был в круге постоянного чтения Фолкнера. Дон-Кихот, говорил писатель на встрече в Вест-Пойнте, "неизменно вызывает у меня чувство восхищения, жалости и восторга, потому что он — человек, делающий все возможное, чтобы тот дряхлеющий мир, в котором он вынужден был жить, стал лучше. Его идеалы, по нашим фарисейским понятиям, представляются нелепыми. Однако я убежден — они не нелепы. В том, как они осуществляются на практике, есть нечто трагическое и комичное одновременно. Читая порой одну-две страницы романа, я вновь начинаю видеть в Дон-Кихоте себя самого, и мне хотелось бы думать, что я стал лучше благодаря "Дон-Кихоту"".