Шрифт:
Он собирался в этот раз взглянуть попристальнее на то, что называл про себя "креслом стоматолога", убедиться, что это оно и есть. Но было только головокружение, только падение вправо, по спирали. Два, три, четыре...
М. спросила: как на карусели?
Ком в груди, примерно там, где захватывает дух, когда летишь на качелях, и вдруг отчаянная зевота. Мозгу понадобился дополнительный кислород? Он вспомнил старую карусель с длинными цепями в парке возле ее дома, и как ее вдруг стало укачивать на каруселях и пароходах, когда ей было немного больше десяти, а до того такого не было... Он стал думать, чем еще можно объяснить это неуправляемое падание головы, может быть, это память о самых первых месяцах жизни, когда она еще не могла держать голову? Это были очень разумные мысли, и одновременно ему стало грустно. На все что угодно может найтись такая карусель, которая объяснит всё непонятное; младенчество, в котором не было слов и понимания происходящего, и потому та память теперь аукается всякими загадочными выкрутасами, и ты как дурак громоздишь рационализации одну на другую, и содержание может быть насквозь фальшивкой, есть только процесс. Реальны ощущения тела, любая трактовка сомнительна. Есть только психологическая защита. Его самого - нет.
И остается только попрощаться со всеми, кто ему дорог, объявить, что он обманывал их, не нарочно, но все же. Заблуждался сам и вводил в заблуждение других. И они с М. скоро размонтируют эту защитную конструкцию, его иллюзорную личность, его самого. И как честный человек он должен согласиться с тем, что его нет, есть только карусель и кресло стоматолога. И надо просто со всеми попрощаться.
Потому что как честный человек и честный исследователь он целиком и полностью поддерживает этот процесс размонтирования. Ему даже вспомнилась умная фраза: "сотрудничает с врачом, а не с болезнью". И скоро его уже не будет.
М. сказала ему потом, гораздо позже, когда они обсуждали результаты их работы, что в тот момент он выглядел лет на семьдесят: состояние кожи, количество и расположение морщин, сероватый цвет лица.
А он думал: зачем ему сокрушаться, как здесь будет, когда не будет его? Как он будет объясняться с друзьями, просить прощения за обман... Это будут не его проблемы, а того, кто тут останется, и друзей. Но больше не его.
И тут он заплакал. И, плача, продолжал думать.
Есть вещи, которые необходимо сделать, если хочешь уважать себя. Они логически вытекают из того, кто ты есть, из того, какой ты. И если он - это он, тот самый Симон из Вальпараисо, он не имеет права оставаться в неправде, оставаться неправдой. Он может быть только настоящим, а ненастоящий, притворный Симон - гнусная фальшивка и Симоном быть не может. "Я просто не могу этим быть". И надо это сделать, размонтировать психологическую защиту, рассеять иллюзию. Необходимо. Только бы поскорее это сделать, выполнить эту работу исчезновения. Не тянуть с этим, потому что это слишком унизительно и мучительно.
Так он плакал какое-то время, думал, молчал, говорил... Он не знает, сколько времени это продолжалось, для него - очень долго.
И вдруг в нем поднялось возмущение: кто это сказал вообще, что он должен? Кто вообще сказал, что он должен это сделать? Он просто так сдаваться не будет. Он сказал: я живой. И улыбнулся так - с клыками. На самом деле он злорадствовал: а не достали.
А вот я. Вот я. Суки.
Я - вот. Живой.
И здесь они остановились в тот день.
Неокончательный диагноз: Если - то
Я - Симон. Я должен исчезнуть.
Как музыкальная тема, эта мысль впервые отчетливо проступила в той сессии, складно и во всю силу. Но была так естественно и надежно вписана в общее течение мыслей, что заметить и выделить ее, еще незнакомую, было совершенно невозможно.
Если я Симон, я не должен быть. Тема замкнута на саму себя.
Я должен исчезнуть, это не обсуждается. Но ведь это справедливо, только если - Симон. Сама настоятельная потребность исчезнуть подтверждает идентичность.
Почему так? Как это устроено?
Они придут к этому - постепенно и еще не скоро. В тот раз они не смогли даже заметить эту мертвую петлю.
Выписки:
"Эльфка вздрогнула, вскинула голову - веки все еще опущены, подчеркнуто четкий, медленный поворот вправо, к Айлэмэ, взмах длиннющих ресниц - и пристальный взгляд огромных темных глаз в упор.
– Пушистая...
– губы едва шевелятся, но шепот отчетлив, - кажется, я тебя... Помню..."
Яна Тимкова, "Повесть о каменном хлебе"
Разговоры на полях: Не считается
– Нет, никаких глюков у меня никогда не было.
– Разве?
– Правда. Не было ничего такого. Никаких откровений. Ну как... Один раз за шкаф хватался.
– Это что?
– Знакомый рассказывал про игру, с которой приехал. А там полигон - в лесу какие-то заброшенные строения. Бункер какой-то, что ли. И вот он рассказывает, как антуражно все было, пустые помещения, голые бетонные стены, и дальше - что у них по игре там происходило. А я слушаю внимательно и, конечно, как-то это всё себе представляю. Пустые помещения без окон, голые бетонные стены, дальше не успел... Ну, понимаю, что не очень стою на ногах, и вокруг как будто всё накренилось. За шкаф схватился, застекленный, лицо успел отвернуть. Нет, шкаф в порядке, я по бокам схватился, за стенки. А лицом как раз в стекло бы и пришел. Нет, никаких мыслей, никаких эмоций. Просто вестибулярный аппарат как сбился на пару секунд. Это разве глюк?
– Это не то что "я тебя видел, прекрасный эльф"...
– Ага. На Луне. Так что не было у меня никаких глюков, и никого я с первого взгляда не узнавал и...
А нет, слушай, один был. Давно. Когда я еще только понял, что никакая это не Барселона и год - семьдесят третий. Ну, не знаю, как. Просто вот разговаривали с одним человеком на близкую тему, слово за слово, и мне в голову пришло. Примерное место, примерное время... Так получалось, что конец шестидесятых - начало семидесятых, где-то в Южной Америке.