Шрифт:
...Дорвались. Тяжёлая сабельная, с храпом и выкриками, кровавая пластовня!.. И вдруг — будто откачнувшимся бревном шарахнули в голову! Что это? Неужели тем жалким стальным прутиком? А где же боль?.. Но уже поволокла из седла одного из юных сынов своих земля-матерь в свою чёрную пазуху. И дивится ещё не потухшая искра сознанья беспощадному волочёные и переворачиванью ещё живого, ещё не переставшего чувствовать и дышать, ещё моего, неотъемлемо моего тела!
...Стоном очнёшься... И разом ринется — сверху, сбоку, каким-то потоком кусков, разорванный мир, словно бы торопясь сложиться, построиться, дабы сознанье не застигло его врасплох...
И уже огромный ворон, высясь над запрокинутым бледным лицом, пытает воровски своим клювом, отпархивая после каждого клевка, испить из не успевшего ещё остынуть глаза...
Растерзают свои светлые ризы владимирские боярыни-матери простоволосые, станут выть, станут биться о землю, прося у неё хотя бы на единый, на краткий миг остывшие тела сыновей, — да только и от материнского плача не разверзнется чёрная пазуха этой всепоглощающей матери-земли!
...Сперва ничтожны были потери, понесённые трёхсотсабельной дружиной Андрея. И это — потому, что шли стальным цельным утюгом. И если бы даже эти юноши — сплошь панцирная дружина — и не разили врага ни копьём, ни саблей, то всё равно этот железный, ощетиненный копьями клин, в его тяжком конном разгоне, трудно было бы сдержать лёгкой татарской коннице, — он рвал и крошил сам собою, — а раздаться, отступить ей было некуда: битва шла на излучине Клязьмы.
Пробившись к своим, что были в котле, Андрей Ярославич не стал грудиться в одно с ними, а тут же ударил влево по отогнутой татарской многолюдной подкове и стал, топча, и рубя, и беря на копьё, отваливать татар к самой Клязьме.
Понял замысел князя и воевода окружённых — Гвоздок, тот, что за смертью старшого воеводы, Онисима Тертереевича, стоял на челе всей обороны у окружённых, — высокий, молодой, черноволосый боярин, с густым усом, но брадобритый, с бешеными, навыкате глазами. Перемахнулись меж собою махальные, с длинными красными и жёлтыми словцами на копьях, — ибо где ж тут было трубить? — и воевода Гвоздок прочитал в этих взмахах, что князь одобряет его, и не стал выбиваться на свободу, к лесу, а, напротив, круто поворотил всё войско в сторону Клязьмы, на татар, и тоже натиснул на них.
И вскоре уже и те тысячи, что приведены были Хабулом-ханом, загрудились в Клязьму. Всё смешалось — барунгар и джунгар — правое с левым крылом; беки, батыри и вельможи тёрлись коленом о колено с простым всадником, с каким-нибудь жалким погонщиком овец; отрывали стремена один другому; страшным натиском лошадиных боков увечили и в мясо раздавливали всадникам колени и бёдра, и уж ничего не могли поделать ни самые большие огланы, ни десятские, ни сотские; плыли сплошным оползнем!..
Возле хана Укитьи уже держали в поводу троих поводных коней. Нукеры его проявляли нетерпенье: пора было спасаться бегством.
Но Укитья только выставил в сторону ладонь, как бы отстраняя этим бегство.
— Нет, Иргамыш, — сказал он племяннику, — сегодня я оторвал сердце своё от души своей! Этот безумец Хабул погубил всё! Он проявил ярость тигра, но разумение гуся! Теперь высшие не проявят ко мне благоволенья! «Старый верблюд! — скажут. — Ты истёр свои пятки на путях войны, так что не поможет и пластина кожи, подшитая к ним! Ты истощил, скажут, некогда тучные, горбы своего военного разуменья, и куда ты годен теперь?» Иргамыш!.. Ай-Тук!.. Усункэ!.. — воззвал он громко к своим любимым нукерам и колчаноносцам. — Дети мои! Жизнь и моя и ваша всё равно погибла для нас — и на том и на этом берегу!.. Так пускай же лучше — на том! По крайней мере там, в крови русских, омоем наше имя!..
И старый нойон тронул коня вдоль берега, отыскивая брод. Нукеры, каждый со своей охраной, устремились за ним.
В этот миг на загнанном в мыло коне подскакал к хану вестоносец. Он спрыгнул наземь и, сделав поспешное приветствие, торопливо доложил хану, что всё погибло на том берегу, что бегут и что хан Узбек, сменивший хана Хабула, требует подкреплений.
— Они, эти русские, преследуют нас, как железные пчёлы, жало которых — стальное и не ломается в ране! — закончил он, даже и в этот миг привычно следуя правилам монгольского этикета, по которым тем лучше ( читалось донесение гонца, чем более оно походило на выспренние и порою даже трудно понятные стихи.
— Собака! — вскричал хан Укитья и сильным ударом плети, в конец которой был вплетён комок свинца, проломил голову вестоносцу.
Тот рухнул под копыта коня. Не взглянув даже в его сторону, старый хан продолжал путь во главе своей наспех собранной сотни.
Вот он уже въехал в воду. Шумно бурля водою, вздымались, сверкая на солнце, ноги коней. Вот уже — на середине Клязьмы. Вдруг слуха Укитья достигнул пронзительный зов трубы, раздавшийся сзади. Старый воитель тотчас признал в ней клич трубы старшего — клич, обращённый к нему, хану Укитье. И мгновенно сама собою рука его натянула повод.
— Иргамыш, — сказал он племяннику, — ты поведёшь!.. А мне, видишь, не позволяют даже и своё имя спасти!..
Говоря это, он принял из рук вестового чёрную, опалённую, из тонкого древесного луба дощечку величиною с ладонь, где мелом было начертано повеленье хана Неврюя, обращённое к хану Укитье, — немедленно прибыть для доклада...
Пришпоренный копь вынес Укитью обратно на берег.
...Верховный оглан карательных полчищ, хан Неврюй, высился на своём арабском белом скакуне на пригорке, в тени берёзы. Вкруг хана толпилась его свита и отборные телохранители. И к нему и от него непрерывно текли конные вестоносцы. Хан правил боем. Возле его стремени, справа, на маленьком коврике, брошенном на траву, по-татарски поджав под себя ноги, сидел скорописец-монгол. Справа от скорописца, на коврике, так, чтобы легко дотянуться рукой, стоял маленький глиняный горшочек, полный густо разведённого мела. На коленях скорописец держал нечто вроде отрывной книжечки из тонких опалённых, с воском, чёрных дощечек, нанизанных у корешка на круглый ремешок, с которого легко было снять очередной листочек.