Шрифт:
Грозно орущий вал русских воинов вскатывался по взъёму холма, подминая под себя охрану Чагана. Двое хорчи схватили под уздцы лошадь ордынского царевича и повлекли её за собой. И, ломая гордость, Чаган не противился. Промедли он ещё — и ему бы не миновать плена или бесславной гибели.
Как буря в пустыне Гоби, налетел царевич на Неврюя, но, как изваянье, иссечённое из дикого камня, над которым века проносятся, не оставляя следов, недвижно и безразлично встретил старый военачальник налёт царевича.
Чаган грозил ему немедленной казнью. Только ухо белоснежной лошади Неврюя, обращённое к Чагану, чуть шевельнулось от его крика. Лицо же самого старого хана оставалось неподвижным.
«Кричи, молокосос, надрывай глотку! — думал сподвижник Батыя. — А если мне надоест слушать, я прикажу своим хорчи отрубить тебе голову. Только не хочется доставлять этим лишнюю неприятность Бату и твоему Менгу!..»
Однако, дав почувствовать Чагану, что он его не боится, старый хан счёл за благо выразить внешнее почтение и сделал вид, будто слезает с коня, дабы стоя ответить ставленнику великого хана.
Но и Чаган был воспитанник той же самой ордынской школы политических ухищрений и вероломства: он с притворным простодушием, как погорячившийся напрасно, удержал Неврюя в седле.
— Почему ты не втопчешь этих русских в землю? — спросил он.
Неврюй молчал, вглядываясь в синюю даль противоположного берега.
— Я втопчу их в землю, — бесстрастным голосом отвечал он, — когда увижу, что настал час!..
Чаган, подчинись невольно этой неколебимой уверенности старого полководца, стал смотреть в ту же сторону, куда и Неврюй.
Наконец глаза его усмотрели далеко, за правым крылом русского стана, высокий прямой столб дыма. Чаган искоса глянул на Неврюя. Маленькие глазки старого хана закрылись. Голова откинулась. Губы были закушены, словно от нестерпимого блаженства.
Столб дыма, отвесно подымавшийся в знойное небо, являлся условным знаком, которого давно уже дожидался Неврюй: он означал, что засадный полк русских наконец найден, окружён и уничтожается...
Теперь Неврюй ничего больше не страшился! Он, взбодрясь, глянул на Чагана.
— А теперь я втопчу их в землю! — прохрипел он.
Лицо его исказилось улыбкой, приоткрывшей тёмные корешки зубов. Он взмахнул рукой. И этот взмах повторили своим наклоном тысячи хвостатых разноцветных значков.
И вот всё, что тяготило и попирало татарский берег Клязьмы, все эти многоязычные орды и толпища, вся эта конно-людская толща, сожравшая даже и леса на многие вёрсты, — толща, привыкшая расхлёстываться в тысячевёрстных пустынях Азии, а здесь как бы даже вымиравшая за черту неба, — толща эта вдруг низринулась по всему своему многовёрстному чёрному лбищу к извилистой, словно бы вдруг притихшей Клязьме и перекатилась через неё, словно через кнутик!..
Татары хлынули губить Землю...
— Князь, погинули!.. Сила нечеловеческая!.. Сейчас потопчут! Будем помирать, князь!.. Ох, окаянные, ох, проклятые, что творят!.. Господи, пошто ты им попускаешь!.. — в скорбном ужасе от всего, что открывалось его глазам на подступах к бору, где стоял великокняжеский стяг, воскликнул престарелый воевода Жидислав.
Андрей Ярославич промолчал. Да и что было сказать? Те отдельные, ещё сопротивлявшиеся татарам, ощетинившиеся сталью рогатин, копий, мечей, островки русских, что раскиданы были там и сям по луговине Клязьмы, — они столь же мало могли задержать чудовищный навал с тысячной ордынской конницы, как десяток кольев, вбитых я морской берег, могут задержать накат океана...
Татары как бы стирали с земли один островок сопротивленья за другим. Разрозненные конные отряды русских отчаянно пробивались к бору, на опушке которого разленилась отце великокняжеская хоругвь.
Значит, верили ещё, что там, под рукой верховного поведя, есть какая-то сила, прибережённая на последний час, способная ринуться на выручку! А уж не было — ни у князя, ни у воеводы Жидислава — после окруженья и гибели засадного войска — никого, кроме только сотни заонежских да вологодских стрелков, рассаженных на деревьях опушки, да остатков юной дружины, да ещё всех тех, кто успел прибиться, с разных сторон, к великокняжескому стягу.
Андрей Ярославич опустил голову.
— Ну, Жидислав Андреевич, — обратился он к воеводе, — давай простимся перед смертью!
— Простимся, князь! — отвечал воевода.
И, приобняв друг друга о плечи, они троекратно облобызались последним смертным лобзаньем.
— А теперь!.. — вдруг воскликнул Андрей Ярославич, — и как бы пламенем некой бесшабашности обнялося вдруг его смуглое резкое лицо. — А теперь!..
И князь уже выхватил свистнувшую о ножны саблю.
Но на мгновенье замедлился. Снова оборотился к воеводе, глянув через плечо. Во взгляде его была мольба, исполненная лютой тоски.