Шрифт:
Опасаясь невыгодной огласки, я спешил прервать речь расходившегося отца. Раздаваясь всё громче, она заставила уже отвориться некоторые окна и двери, за которыми показались любопытные физиогномии.
– Прости, добрый человек, я думал найти сестре своей заботливую девушку, да видно не задалось.
– То-то «не задалось». Ещё, тебя, шаматона, не токмо на дворе – на улице супротив ворот моих увижу… – слышал я за спиной ворчание сурового мужика.
– Что глядите по оконьям, свиные вы рыла! – гремел его голос, в то время, как я выбрался на улицу, – большак отвернись, так работы бы и век не видать?! Грому нет на вас!
И долго ещё бушевал, расходившийся «большак». Верно не без подзатыльника отправились в дом невинные свидетели конфузы, мальчики, сшибавшие деревянные крепостицы, верно крепко наказано было красной дочке не сидеть под окнами, не внимать речам галантных вертопрахов.
Таким образом, снова принуждён был я отправиться к Богдану Карловичу, и он столь любезен был, что уступил мне одну прислугу свою. Такой поступок, хотя стоил мне доброй части имевшихся на руках денег, тем был достойнее, что всей прислуги у лекаря было двое людей: кучер, исполнявший также обязанности лакея, повара, и все иные случающиеся, и дочь его – девица лет около двадцати, с лицом умным и скромным, но побитым оспою. Она, обыкновенно, ведала за «добрым смотрением платья» Богдана Карловича, то есть стирала ему и обметала комнату. Хозяин не собирался совершенно расстаться с нею и тем глубоко огорчить отца девицы, а сам – лишиться пары ловких рук, и уступил на время, в «аренду». Окончательно судьбу девицы должен был решить хозяин ее. Дело в том, что оба – отец и дочь – были крепостными людьми бригадира Кикина, и прикомандированы в дом лекаря за оказание им исключительной Кикину услуги – спасением от оспы сына бригадира, от какого случая пострадал сам лекарь, лицо которого всё изрыто было лопатою грубой сей гостьи.
Горничной Лизавета Романовна очень была рада, и та почти всегда неотлучно при ней находилась. Звали её Федосьей. Я объяснил ей, что от дурного стола и обхождения мужа-злодея, Лизавета Романовна имеет желудок весьма слабый, требующий принимать пищу только мягкую, малыми порциями и почасту. Каких только паштетов, желе, киселей и прочих приятностей стола я не выдумывал! Федосья оказалась очень искусной и старательной исполнительницей моих замыслов, для которых посыла я Омегу всякий день в лавки. Он возвращался со свежими сливками, спелой полевой клубникой, грецкими орехами, фисташками, инжиром. Всё это перемалывалось в пыль и высыпалось в фарфоровую мисочку, наполненную сугробами взбитых сливок. Федосья имела приятной обязанностью пробовать подаваемые госпоже своей кушанья, отчего имела нелицемерное радение к неленостному изготовлению оных. Сам же я, наблюдая экономию, довольствовался тарелкою щей с куском хлеба и приказывал Омеге ту же умеренность. Последний, скучая на новом месте, всё более на меня был сердит, и всё чаще посещал трактир, пока, наконец, не объявил, что нанялся к какому-то казачьему атаману, набиравшему себе команду, чтоб идти отмежёвывать чьи-то башкирские владения. Я не совсем поверил благонамеренным целям экспедиции, но спорить не стал, так как примечал, что Омега весьма не по нраву пришёлся Лизавете Романовне.
– Как в Петербург переберёшься – явлюсь за обещанным, так что не прощаюсь, – сказал Омега, складывая свой мешок.
– До встречи, – отвечал я.
Как оказалось, тайна несчастного замужества Лизаветы Романовны не осталась похороненною в груди доброго лекаря. Через какую-нибудь неделю, весь город говорил о ней (разумеется, под строжайшей тайною). Но это служило к пользе нашей – все жалели мою «сестрицу», выражая симпатии свои тем, что не задавали никаких вопросов, могущих повлечь тяжелые для неё воспоминания, и держали себя таким образом, словно появление наше в Астрахани – дело самое обыкновенное.
Даже, однажды, выходя с Лизаветой Романовной от обедни из Троицкой соборной церкви, услыхал я за спиною шёпот супруги бригадира Кикина – одного из деятельных помощников губернатора по делам наместническим:
– Какого же чину тот негодяй?
– О том и поминать не годится, ниже мыслить. Разве мало ей на долю выпало? Что нам в её имени? Нет, хоть у нашей сестры и долог язык бывает, а не выронит слова, могущего повредить ей. Её грешно не полюбить! – отвечал голос подруги.
– Ах, это верно, – отвечала бригадирша, – как хороша и после всех бедствий своих! А как добра, должно быть, и тотчас видно – из знатных.
– Братец на неё походит, но куда не так величав, и верно, здоровьем не крепок.
За сими словами, которые я расценил, как лестные, народ, спускавшийся толпою с паперти, разделил нас с идущими об руку подругами и не дал дослушать разговор их.
Лизавета Романовна, казалось, приняла мое покровительство не слишком охотно и никогда не поощряла меня продолжить объяснения всего произошедшего. Я не смел навязать разговор, но всё-таки счёл за долг свой составить довольно толковую записку, в которой изложил кратко все имеющие произойти события, с указанием дат смерти государя и государыни, опалы и казни врагов Лизавета Романовны, возможные наши действия в том и ином случае, предоставляя совершенно во власть Лизаветы Романовны решить когда и как ей следует воротиться ко двору, ежели ей то угодно будет. Как было принято мое донесение не знаю – Лизавета Романовна никогда о том не открыла.
На мои глаза, она была очень задумчива и печальна, если когда и можно было увидать на лице её тень улыбки или оживления, то весьма нечасто и лишь в обращении с Федосьей.
Последняя очень привязалась к своей госпоже и, между прочим, весьма быстро выучилась от неё грамоте – иначе как письмом нельзя было им вести разговор. Понятливость и природная учтивость Федосьи очень скрасили дом наш для Лизаветы Романовны, о чём я радовался всем сердцем, ибо сам, стремясь избавить «сестрицу» постылого своего общества, старался как можно дольше быть в школе.
Латинский монах, устроивший моё учительство, не однажды навещал меня во время школьных занятий и подолгу беседовал о достоинствах римской веры. Я встречал такие речи с неизменным равнодушием и даже указывал, иногда, на опасность, могущую приключиться монаху от таких разговоров.
– Ну, а если его преосвященство владыка прознает?
Брат Феликс никак не внимал моим советам, а раз, привёл себе на подмогу новобранца, завербованного в войны его святейшества.
То был полный юноша, белокурый, со светло-голубыми глазами на выкате, которые он не сводил со своего учителя.