Шрифт:
Лето, ожидаемое и радостное, звенело вокруг звонким жаворонком. С его приходом Пашка погружался в беззаботную и вольную жизнь. Гальку, старшую сестру, на каникулы отправляли к бабе Груне в Майское, мать семичасовым уезжала на картонажную фабрику, отец каждое утро отправлялся в дорожные ремонтные мастерские по извилистой тропинке вдоль железной дороги. «Напрямки», как говорил он. Наступало счастливое время. Пашка оставался наедине с собой. Свобода поселялась везде, сопровождая его в каждом шаге, движении и даже беззаботной мальчишеской мысли.
Выспавшись вволю, он, не торопясь, вставал, потянувшись, выпивал стакан молока, смотрел из окна и, прихватив с собой что-нибудь со стола, спешил к старой иве у забора. Там он проворно взбирался на обсиженный нижний сук и, привалившись спиной к шершавому стволу, принимался изучать окрестности. Он любил заниматься этим, особенно в те дни, когда оставался один. Было в этом занятии какое-то необъяснимое любопытство, интерес к происходящему вокруг. Хотя что здесь интересного? Но отсюда можно было преспокойно наблюдать за течением жизни вокруг, не вторгаясь в неё, не становясь участником событий. Проще простого, сиди и наблюдай…
Вот дед Кузьма с белой, будто снег, головой ходит по огороду, потом с кем-то из домашних громко, даже криком, разговаривает. Он был глуховат, оттого и кричал. Все к этому давно привыкли и, когда разговаривали с ним, кричали ему в ухо. А он обижался. «Ну чего ты орёшь, – горячился старик, – всё я слышу, даже больше, чем следует. Так что урезонься…». Вообще-то он, дед добрый, может и мелочи на конфеты дать, особенно когда дерябнет тайком от старухи. Сейчас утро, и время разговеться для Кузьмы ещё не настало, вот он, наверное, и решил похозяйствовать. Но как знать… Не зря же он сегодня спозаранок в таком весёлом настроении. Скрипнула калитка на изгороди. Дед не спеша вышел, сел на скамейку возле дома и начал разговаривать с Туземцем. Это его кудлатый пёс, такой же старый и глухой, как Кузьма. Что-то долго и назидательно он объяснял собаке, пока та не уснула, пригревшись на солнце. А старик громким и тонким голосом продолжал причитать: «Нет у тебя совести, Туземец. Хоть бы полаял на кого, страху нагнал. Видишь, кто-то по огуречным грядкам ночью пошуровал. А тебе только дрыхнуть! Охрана, мать твою!..»
– Всё ясно, – подумал Пашка. – Кто-то огурцы проредил у Кузьмы.
За второй изгородью серело полотно асфальта, по которому, будто чужеземные корабли, плыли фуры с диковинными надписями на чужих языках, тащились, завывая, колхозные ГАЗоны, скользили уверенные в себе иномарки, военные тягачи с танками. Это был загадочный и нескончаемый поток, который нёс людей из одной бесконечной дали в другую. Здесь, на сером асфальте, вершились великие и не очень понятные, сокрытые дела. Здесь целый мир вытягивался перед Пашкой ниточкой серого полотна.
Сзади раздался свисток тепловоза, следом за ним дружный перестук колёс о рельсы. Половина десятого. Московский пошёл… В поселке все привыкли сверять время с поездами. Первый шёл в шесть. Это товарняк. Он гнал со станции обработанные за ночь выгоны в Черняховск, на узловую. Через два часа возвращался с вереницей вагонов, цистерн, платформ. Спустя полчаса – дизель на область. Без пяти одиннадцать бесшумный пассажирский экспресс из трёх вагонов опять на Черняховск. Так и был расписан день на Васильках – по поездам. У каждого своё время, свой перестук. Только как бы там ни было, всё равно больше всего любили Московский. А уж если было время, непременно выходили посмотреть на его блестящие вагоны, белые шторки с синими разводами. Он был окном в большой мир, где большинство из них никогда, другие слишком долго не были. Каждый смотрел на лениво проплывающие мимо глазницы окон, будто разговаривал с кем-то из своих… Сестрой, дочкой, непутёвым сынком, который год не пишет письма и не едет.
Солнце настойчиво пригревало заспанное Пашкино лицо, плечи. От дома на пригорке отделились две фигуры. Одна из них – высокая, выше обычных прохожих. Это Татьяна – жена лесника Витьки из военлесхоза. Рядом с ней крохотная дочка. Нарядная и не по-детски молчаливая. Зовут её не то Ленка, не то Алёнка? Хотя, наверное, это одно и то же. Шли они медленно, часто останавливались, о чём-то говорили. «В магазин, наверное, за хлебом отправились», – подумал Пашка. Они всегда ходили в одно и то же время, даже шли каждый раз одинаково. «Странные люди, как им не надоедает делать одно и то же каждый день», – подумал Пашка. Неожиданно он вспомнил, что мать ему тоже велела сходить в магазин. Хлебовозка приезжала к десяти.
Мать была женщина характерная и напористая, так что лучше было не шутить. Сколько Пашка помнит, она, не переставая, пилила отца, чтобы они поменялись и переехали в город. Отец, и без того не слишком разговорчивый, замолкал после этого до конца дня. Домик, который достался им по наследству, был каменный, добротный. Его красное каменное тело стояло неподалёку от железной дороги. Отец и работал в станционных мастерских. Когда по осени привозили машину угля, отец подводил к чёрной куче мать и, показывая рукой, приговаривал:
– Вот, полюбуйся, Нюся, уголёк отборный, видишь, как искрится. Жаркий. А главное – бесплатно, ни единой копеечки платить не надо. Предприятие беспокоится.
– Игнат, да я готова горбатиться хоть в третью смену, – взрывалась мать. – Или взять ещё два станка, чтобы платить за центральное отопление. Лишь бы не таскать твою искристую холеру вёдрами, да после ещё кочегарить котелок, будто истопник.
– Эх, Нюся, кто нас с тобой в городе ждёт? – говорил потухшим голосом отец и привычно склонял голову.