Шрифт:
К средневековой истории о Вечном Жиде (немилосердном иерусалимском сапожнике, который не помог Христу в его пути на Го лгофу и был обречен на вечное странствие, вечное изгнание), обращались известные поэты ( Ге те обдумывая ее, правда, предпочел сюжет Фауста). Давняя эта легенда не требует вводных слов, особенно в традициях западной культуры. В книге, по сути, происходит скрытый диалог со многими авторами. В отличие от Борхеса, Ахашверош Таврова не рассматривает бессмертие как наказание. Он видит в этом задание свыше. Рассказать земным людям о том, каково это в мире чудесных метаморфоз, о которых они не подозревают. Потому что они заняты тяжелым смертным трудом. Также и стихи Таврова могут (при всей своей яркости и яростности) показаться, как ни странно, незаметными. Слишком они многонаполнены, слишком «оптимистичны» (несмотря на противоречивость и неоднородность). Но чем может еще уменьшить, если не избыть свой грех скиталец до Страшного Суда? Только трагическим прославлением иной небывалой реальности, которая ему свободно открылась. Он может переживать земные сезоны – «Зима Ахашвероша», или даже циклы времен – «Часослов». Но «час со слов» его равен великому часу без времени. И все же, почему именно такие превращения, метафоры, метаморфозы происходят в стихах? Не слишком ли много их? Нет ли здесь произвола? Поиски «единственности» закона истощили людскую фантазию. Здесь же в этой неистощимой, неиссякающей реальности будущего, которое – вот оно здесь воображение, вот оно само настоящее, которое сам закон и награда в любом движении. Не слишком ли произвольны эти стихи, где «все переходит во все»? Такой вопрос все же неизбежно возникает. Временами перечислительность, кажется, все же побеждает:
Перекрестья дорог, все парки, дожди, подруг,все перроны, аэропорты, весь ветер, весь холод, зной.(«Боксер»)Но все подхватывает эпический вихрь и захват авторской волей вещи и вещи вещей.
Пластика стихотворных метаморфоз, поэтическая алхимия, циклы превращений в книге выходят в наш мир, где нет сейчас изгнанного слова «красота». При том, что фантазия автора и свободное «волеизъявление» самих образов способны обрести черты строгой стихотворной химической науки превращений.
Неожиданно, для привычного образа бесконечно уставшего путника, не-сужение, неутомление от однообразного в своей повторяемости мира (вспомним гениальное бодлеровское «Плавание» с гимном и проклятьем земной тщете). Собирание образов на бесконечном пути, который отнюдь не представляет из себя царство скуки, неизбежного повторения и страха по Борхесу. Здесь не сужение, но расширение, не аскетическое «стирание», но радость от возможности – пусть в безрассудном стремлении к новому – видеть вереницу и радугу новых вещей.
С полубезумным энтузиазмом первооткрывателя он разглядывает дары открывающегося в мире созидания, в мире, где можно скользить во времени и срывать и собирать плоды разных эпох и культур, соединять их в едином слове, в едином цвете, вкусе и запахе, хотя правилами «хорошего вкуса» это вроде бы запрещено. Все это прямо противоположно нынешнему постмодернизму с его строгими предписаниями, несмотря на кажущуюся вседозволенность и всесмешение. Постмодернизм провозгласил финал творчества и, по сути, – любых изменений. Поэтому предложения Таврова выглядят как архаизмы и варварские жесты для тех, для кого мир закончен.
Нельзя еще раз не подчеркнуть, что в тавровской книге видится опровержение борхесовского странника в веках – Ахашверош трагичен, но это иное состояние, движение – после «всепрощения» – его можно только предчувствовать, понимая, что здесь ожидает суровая и незнакомая реальность. Да, на таком пути ожидают страхи и ужасы повторения, но не того ницшенского безбожественного «вечного возращения всех вещей». Здесь радостное повторение в открытом, непрерывно раскрывающемся мире. Выразить на человеческом языке – даже поэтическом – сверхчеловеческое нелегко.
Только проблески истины могут явиться в открывающемся мире, поражающем и завораживающем воображение.Поэт фиксирует путь на том языке, который ему известен. Или неизвестен. Но неизвестно также, что устоится, что останется в череде превращений и образов. Само искусство, понятие искусства меняется. Повторения в таком мире неизвестных метафор-метаморфоз, казалось бы, невозможно – все совершается впервые и один раз – настолько все сравнения неожиданны (если не произвольны) в своих вспышках, но сама структура постоянно апеллирует к мифологическому повторению – неожиданно и закономерно.
Вот строфа из произведения «Ахашверош – Музе»:
Время настало кузнечика и дракона.Имена долго менялись, прогибая предметы,и те сдались и истлели. Цикада, говорю, Моргана,говорю тебе, будь, говорю тебе, будь и скули, ты сильней кометы.Символы самого разного происхождения и исторического веса (или невесомости): языческие, в том числе античные, христианские, ветхозаветные, дзен-буддистские соединяются с вещами. Собственный авторский миф, словно тонкой или толстой иглой – словно напоминая о бывшей профессии основного персонажа книги – сращивает их в неведомых соединениях. Но все решает красота просвечивающей истины образа, что сразу определить сложно. Важно все же, что здесь раскрывается мир, где нечто происходит, где «происходит будущее» – в чем коренное от мира постмодерна, где возможен лишь разностильный «обмен настоящим».
Вот еще некоторые цитаты:
Ахашверош говорит камням, летящим в него:Ты будешь буквой А и в череп ляжешь,И сплющишь мой язык, корявый и немойили:
Я не речь, говорит Ахашверош-баран,Я не слово, не ум, не имя.или:
Не словами я говорю – вещами.Действительно, в вечном и трагическом мире, который прозревает (может быть, лишь просветами), но пытается организовать в стройную записную книгу – основной лирический герой, вещи и символы взаимозаменяемы, взаимоуподобляемы. Слово, сказанное когда-то, не исчезло, мысль, не пропадает, но, преобразуясь, рождается вновь. Безусловно, здесь также учтен стихотворный опыт метареалистов (и не только их), но такого тотального взаимопроникновения предметов, символов, образов, пожалуй, не было ни у кого. Хотя на таком пути стихотворного «многословия» может иногда, кажется, потеряться, затеряться тихий голос одинокой вещи, одинокого человека, ибо их всегда вовлекут в поток тотальности, неостановимый призыв из мира дольнего и отклик и отзыв из мира горнего.