Шрифт:
Алешка получил хлебную карточку служащего. В его обязанности входило заливать керосин в лампы на случай выключения света по воздушной тревоге. Расставлять те лампы на авансцене и по стенам зрительного зала. За открытие и закрытие занавеса тоже отвечал четырнадцатилетний юнец, ставший в одночасье взрослым работником. Начальником Алешки был единственный рабочий сцены, Иван Степанович. (К сожалению, фамилия его не сохранилась в памяти актера Баталова.) У мужика из-за полученной в юности травмы не сгибалась нога, иначе бы его призвали в армию. К своему юному помощнику Иван Степанович относился почти по-отечески. Делился с мальцом всем, включая и табак. Повторял, что вдругорядь, конечно бы, не разрешил пацану курить. «Но коли ты, Алешка, на такой работе, то перекур для нас с тобой – святое дело».
Помимо непосредственно театральных забот на плечи юноши взвалились еще и обязанности на лошади привозить в театр реквизит, различные материалы, продукты питания. Алешка научился запрягать лошадь в телегу или в сани. Летом выгонял ее пастись в ночное. Зимой всегда колол дрова для семьи и для шести печей театра. Словом, выполнял парень столь замысловатые и многотрудные работы, о которых ему, городскому жителю, в иные времена и слышать бы не пришлось. Война заставила его и взрослеть не по годам, и трудиться отнюдь не по-детски. По правде говоря, Алексей попросту разрывался между домом и семьей. И с одной стороны, эти военные, бугульминские трудности несказанно закалили парня, а с другой… За время пребывания в Бугульме юный работник местного тетра практически забросил учебу. И этот «недобор» фундаментальных, базовых знаний, которые даются исключительно в школе, чрезвычайно требовательный к себе Баталов, по его собственному признанию, всю жизнь потом ощущал. Он часто при воспоминаниях о прожитом и пережитом повторял скептические слова отчима «папы Вити», сказавшего однажды: «У тебя, Алешка, образование, как белье – нижнее».
На самом деле работящий, да что там изобретать какие-то фигуры, – истинный трудоголик Алексей Владимирович всю жизнь упорно и неустанно занимался самообразованием. Это не предположение, а самые что ни на есть точные сведения, которые я, как автор, черпаю из неопровержимых документальных источников. Баталов глубоко и всесторонне проштудировал всю русскую классику и основные, значимые произведения классики зарубежной. Есть писатели (Пушкин, Лермонтов, Толстой, Гоголь, да те же поэты Серебряного века), которых артист знал в совершенстве. Чехова, к чему мы еще непременно вернемся, он читал и постоянно перечитывал на протяжении всей жизни, полагая его «одним из самых великих русских писателей». Но при всем том, повторюсь, всегда сожалел, что в юности не учился в школе как следует.
Долгое время в Бугульминском театре специально для детей шел один-единственный спектакль: «Три апельсина» по сказке Карло Гоцци. Алексей испытывал несказанное наслаждение и самим представлением, и особенно публикой. Многие годы спустя признавался: «Нигде и никогда потом я не чувствовал себя таким взрослым и нужным человеком, как в тот момент, когда, пройдя через набитое ребятами фойе, я хозяйским жестом отворял служебную дверцу кулис и скрывался, именно скрывался за ней, ощущая всей спиной горящие, завистливые взоры своих сверстников».
Строгая и чрезвычайно требовательная во всем, что касалось театра, мама долго и упорно не выпускала на сцену Алешу. Принципиально. До спектакля и после него пацан пахал на подмостках, как папа Карло. Но как только начиналось действо, Алешкин номер становился шестым сбоку. Все, что происходит на сцене – это не твое. Туда соваться не моги. Даже в качестве статиста с теми самыми легендарными словами: «Кушать подано». Насчет этого мама постоянно твердила: «Сынок, игра на сцене – это тебе не игрушки». А ему жуть как хотелось самому принимать участие во всем, что происходило перед зрителями. Все устремления его юной души, все помыслы вращались вокруг немногочисленных пока спектаклей. Он знал реплики каждого из героев наперечет. Он вникал в таинства и хитросплетения всех мизансцен, доказав это однажды более чем красноречиво. В «Трех апельсинах» существовал как бы кульминационный момент, когда заколдованная героиня, наконец освобожденная героем, предстает перед зрителями. Но она должна была появляться именно из разрубленного героем апельсина. Этот громадный фанерный южный фрукт каждый раз ставили в глубину задней кулисы. За ним, согнувшись в три погибели, пряталась актриса. «Разрубить» апельсин значило кому-то из актеров или рабочих сцены открыть специальные замки, выпустить героиню и при этом исхитриться удержать деревянные половинки фрукта. Операция эта всякий раз доставляла головную боль и режиссеру, и актерам. Ее-то капитально и рационализировал Алешка Баталов. Сделав нехитрые расчеты, он понял, что к апельсиновым «долям» можно приделать специальные рейки и ими управлять «рубкой апельсина» и выходом из него героини. Оставаясь при этом невидимым для зрителей.
А дальше воспоминания самого театрального Алешки-Кулибина: «И вот началась картина с апельсином. Я занял свое место за задником. Там, прижавшись щекой к полу, я мог одним глазом наблюдать снизу за тем, что происходит на сцене. Хотя в поле моего зрения виднелись только ноги артистов да черный провал зрительного зала. Десятки раз на репетициях я точно так же смотрел из-под задника, спокойно дожидаясь своей реплики, а тут, как только я увидел зал, меня вдруг охватило страшно волнение. Я чувствовал, что темнота – это маленькие или такие, как я сам, зрители, глаза которых, все до единого, обращены именно в мою сторону. Разумеется, они не знают, что сказочный, чудовищно огненно-рыжий апельсин (другой краски у меня просто не оказалось) – это я сам и есть. Но для них ведь меня нет, а есть лишь этот бутафорский шар, от которого все сидящие в зале ждут чего-то невероятного, ждут чуда. И я им это чудо вот сейчас явлю. Это были минуты «упоения в бою»!
За время репетиций я невольно выучил наизусть весь текст этой картины и запомнил все мельчайшие подробности мизансцены. На спектакле вроде бы ничего и не изменилось, но теперь каждая произнесенная актерами реплика вдруг приобрела для меня совершенно иное, дивное звучание. Как будто я сам произносил те сказочные слова и проигрывал все, что надлежало переживать исполнителям. Казалось, что сейчас на сцене все происходит взаправду, а я, хотя и знаю наперед весь ход событий, почему-то всем существом стремлюсь помочь героям. Но вот последний миг, последний шанс, последнее усилие, и теперь нужно только «разрубить» апельсин. Через щелку я вижу, как ноги принца повернулись в мою сторону. Я вцепился в деревянные рейки вспотевшими от волнения ладонями. От затянувшегося переживания я совершенно упустил из виду, что кроме меня и фанерного шара есть еще актриса, как и я, прячущаяся от зрителей актриса. А герой приближается к апельсину. Словно хиромант, я чувствую энергетический поток из зрительного зала, который мощно воздействует на мою фанерную игрушку. Звучит реплика. За ней – удар деревянной шпаги. Я открываю створки. Какой-то миг – секунды две – в зале абсолютная, звенящая тишина. А потом – грохот, овации, крики. Ясное дело, что это эмоции зала по случаю появления героини. Все уже случилось, роль моя окончена. Но чувство восторга пережитым существует как бы отдельно от меня. И я задыхаюсь от распирающих чувств собственного восторга, и сердце мое колотится от радости сопричастия театральному чуду, которое невозможно в отрыве от этой замечательной сцены. Все мое смятенное существо, все мои нервы, вопреки рассудку, жадно ловят ликующий треск зала, все без остатка отдавая мне одному. И кажется, без меня героиню никто бы никогда не освободил. Отзвук тех давних, бугульминских аплодисментов я пронес через всю свою жизнь».
Не знаю, читатель, как вам, а вот меня всякий раз дрожь пронимает, когда перечитываю подобные воспоминания Баталова. И понимаю, что человек этот имел в какой-то из своих замысловатых хромосом истинно театральный ген. И невероятно тяжелая жизнь его, вернее то, что мы зовем Судьбой, проводила его по самым извивистым и заковыристым тропам, оттачивая, закаляя и наращивая тот ген. Так формировался великий, гениальный русский актер Баталов.
Когда Алексей с матерью поздно ночью после очередного спектакля возвращались домой и садились чаевничать при свете тусклой керосиновой лампы, сын донимал ее просьбами разрешить ему играть на сцене. И всякий раз получал когда мягкий, а когда и жесткий «отлуп». Выходил расстроенный в сени и, таясь, долго курил там от досады. Мамина перестраховка была ему непонятной. Но, как говорится, не было бы счастья, да несчастье помогло. Однажды шел спектакль Александра Островского «Последняя жертва». Нина Антоновна исполняла там роль вдовы Юлии Павловны Тугиной. А сын ее, как всегда, стоял на своем месте у занавеса. И вдруг мама, не договорив фразу, упала на стол, а потом медленно сползла на пол. К ней бросились все, кто был на сцене, включая испуганного сына. Зал зашумел. На сцену взобрался случайно оказавшийся на представлении врач местного госпиталя, сразу определивший: это – голодный обморок. Естественно, спектакль отменили. Дали его затем в выходной для театра день. Пришли зрители, у которых были билеты на прерванный спектакль, но еще больше тех, кто прослышал о голодном обмороке ведущей актрисы и режиссера. Яблоку негде было упасть – самая точная характеристика того зала. Актеры тоже чувствовали некую возбужденность и потому, наверное, упросили Нину Антоновну дать «добро» на «дебют» ее сына. И она согласилась. Алешка вышел на сцену как настоящий актер в роли лакея Прибыткова – Василия. Причем он играл вроде как бы и главного лакея. В спектакле действовали еще клубские лакеи Сакердон и Сергей. Но, как ни странно, особого восторга от воплощения мечты юный актер не испытал. Он банальным образом «перегорел», мучительно долго ожидая роли.